А как хорошо было бы собраться нам вместе на этой тихой полянке под теплыми крымскими звездами…

Знаю, это невозможно. Но так ясно, так близко вижу тебя, ощущаю до последней морщинки у близоруко прищуренных глаз, словно ты действительно рядом. Вот, кажется, сейчас неслышно подсядешь и начнешь читать вслух, как всегда, смущенно и неумело:

…в такие вот
                    часы
                            встаешь
                                         и говоришь
Векам,
          истории
                       и мирозданью…

Ты всегда был немного не такой, как все, Димка. И мы почему-то не ожидали, что ты, поэт и мечтатель, тоже пойдешь в горы.

Какой ты был тогда неловкий в старой телогрейке! Она не шла к твоей долговязой фигуре; впрочем, никто на это не обращал внимания.

А помнишь, Димка, первого увиденного нами немца? Мертвый, он лежал у обочины дороги, вдавленный в грязь, и равнодушно смотрел в небо.

По землисто-зеленоватому лицу ползали паразиты. Все мы испытывали самые различные чувства при виде этого завоевателя, но трясло тебя одного. Трясло так, что к тебе подошел командир:

— Отставить! Мы на войне. Вам ясно?

И все-таки ты долго не мог прийти в себя и потом, на привале, спустя много времени, потихоньку спросил:

— Ну, хорошо, я же понимаю — война, но зачем паразиты? Ведь он был все-таки человек….

Со временем все мы как-то приладились, пообтерлись и стали похожи на настоящих солдат — все, кроме тебя.

Помнишь Жору Гогоберидзе в партизанском отряде, нашего весельчака? Он вечно подтрунивал над тобой, и мы хохотали, потому что винтовка действительно висела на тебе хомутом, котелок набивал на бедрах синяки, а тощие икры свободно болтались в широких кирзовых голенищах.

Помнишь, мы рыли землянку, и ты умудрился за пять минут натереть кровавые мозоли? Тебе было очень трудно, может быть, труднее, чем нам, а Жора бросил что-то едкое, и ты полез на него с кулаками.

А когда Жору убили, ты впервые попросил закурить…

А помнишь наш лагерь у реки со смешным названием «Марта»? Надо было срочно доставить донесение в соседний отряд. Ты попросил: «Разрешите, я доставлю», попросил, забыв, что обязательно заблудишься в лесу или наткнешься на немцев.

Командир мельком взглянул в твою сторону и послал другого. Помнишь, как ты выругался по-солдатски? В твоем неумелом ругательстве было столько детской обиды и досады на то, что мы окружены, и на командира, не захотевшего тебя понять, и на проклятый, не вовремя взошедший месяц. Помнишь, Димка?..

…Из-за гор, крадучись, выползла луна. На полянку легли причудливые тени деревьев. Я лежал на спине, смотрел на крупные, яркие звезды и поминутно переносился в далекую весну сорок второго года…

Наташа, — в те времена медсестра отряда, — иногда заглядывала к нам в землянку.

— Ну и роскошно же вы живете! Я только на минуточку, чуть-чуть обогреюсь и побегу дальше.

У нас действительно было великолепно, благодаря почти настоящей печке из автомобильного бака.

Прежде чем пустить Наташу к огню, мы с Димкой растирали ее красные, распухшие от холода пальцы. Вспоминая об этом сейчас, я осторожно коснулся ее нежной узкой руки.

Живое тепло Наташиной ладони согрело и успокоило меня, смягчило боль, разбуженную воспоминаниями. Я прикрыл глаза и… увидел Димку. Он сидел, охватив колени руками, к чему-то прислушиваясь, потом задумчиво спросил:

— Ты чувствуешь? Горы дышат. Вот свежая чистая струя — это вдох… — Он помедлил, и, дождавшись, когда теплый воздух мягко коснулся наших лиц, закончил: — А вот выдох. Дышат, как большой добродушный зверь…

Наташа тихо засмеялась. Приподнявшись на локте, она ласково глядела на Димку:

— Вот мы и снова вместе…

Да, мы всегда были вместе, — в классе, на пляже, в пионерском лагере, в горах, где, став постарше, бродили в дни каникул. Часто партизанский отряд проходил местами недавних школьных экскурсий. Конечно, это было нелепо и дико, — война, смерть там, где мы недавно жгли пионерские костры — и никак не укладывалось в начиненной стихами Димкиной голове.

— Война — это всегда нелепо и дико, — сказал Димка, словно угадав мои мысли.

Где-то за Ай-Петри полыхнула далекая зарница.

— Ребенком я боялась грозы, — поежилась Наташа, — а потом, в отряде — бомбежки. Если просто стреляли, я не так боялась. А вот, когда этот вой падающей бомбы выворачивает всю душу наизнанку, когда прижимаешься к земле — все равно, в луже, в грязи ли… Просто перестаешь чувствовать себя человеком. И земля после бомб становится какой-то больной: рваные ямы на снегу, — как черная оспа… И смерть, страшная внезапная смерть, когда так не хочется умирать!.. А сейчас я опять боюсь грозы, — неожиданно закончила Наташа, инстинктивно придвигаясь ко мне поближе.

— Я тоже не хотел умирать… Вы только не смейтесь — ведь мне было всего восемнадцать!..

— От тебя этого никто не требовал, — чуть-чуть виновато сказала Наташа. — Ты мог уйти. Тревога поднялась после первой гранаты.

— Я знаю, — словно оправдываясь, сказал Димка. — Но вы поймите: может быть, другой случай никогда бы и не представился… Это ведь очень обидно — быть всегда в охране. С тех пор, как я раньше времени выстрелил и чуть не погубил всю группу, меня ни разу не брали на операции. И все презирали за то, что на войне я такой никчемный!..

— Глупости! — сказала Наташа. — Никто тебя не презирал. Просто не все одинаково могут воевать.

— Все равно, — упрямо сказал Димка. — Я сам себя презирал. Даже ты, Наташа, ходила на боевые операции, а меня не брали.

— От тебя никто не ждал подвига, — повторила Наташа. — Но ты умер героем!

— Тогда я об этом не думал. Все случилось так внезапно… Ведь это произошло…

— Это произошло на рассвете, когда лагерь просыпался, — сказал я.

— Да, на рассвете… но я не об этом. Лагерь просыпался… Я любил эти минуты. Вот только что были звезды и лагерь спал, и вдруг потянуло дымком — кто-то развел костер, и на нем уже коптится котелок; куда-то уполз туман; партизаны бегут к реке умываться; комиссар бреется перед осколком зеркальца; разведчики чистят автоматы, — значит, им сейчас выходить…

Я только что сменился с поста и спустился к реке. Партизаны мылись прямо напротив лагеря, но я пошел дальше. Потом я встретил Наташу, — она закручивала сырые волосы в пучок на затылке.

Наташа кивнула головой:

— Ты еще сказал, что у меня волосы как после дождя…

— Да, сказал. И представил себе, как они пахнут после дождя, и у меня закружилась голова.

Но я пошел еще дальше… Мне надо было… — замялся Димка, — выстирать портянки. Это ведь не вяжется, — любовь и портянки… Потому что я был тоже влюблен в тебя, Наташа. Теперь-то, об этом можно сказать.

— Я догадывалась, — тихо ответила Наташа. — В меня все были немножко влюблены. А я… А мне было так трудно!

— Я знаю. Поэтому я и молчал. Все молчали… Да, так мне надо было постирать. Это, может быть, глупо, но я не мог стирать их у тебя на глазах. Поэтому я и отошел так далеко…

Во всем была виновата эта речка с таким хорошим весенним названием — Марта. Я замечтался, глядя на быстро бегущую воду. Вы помните — весна стояла холодная, запоздалая. Небо казалось каким-то сырым и сердитым. Впереди, во мгле — серьезные тихие буки. Чуть слышно журчит Марта. И над всем этим — теплый и сильный ветер. Ветер дул со стороны лагеря и приносил приглушенную боль чьей-то песни:

До тебя мне дойти не легко.
А до смерти четыре шага…

И мне стало очень тоскливо, понимаете… Так тоскливо! Тогда я начал выдумывать сказку, — я их всегда выдумывал, когда было тихо и я был один. Потому что на войне тоже нужна сказка… Вернее, это была даже не сказка. Просто я мечтал о мирном звездном вечере, когда воздух напоен тишиной и дразнящим ароматом сирени. И пруд, тихий тургеневский пруд; лишь изредка плеснувшая рыба потревожит сонное отражение звезды, да прилетит откуда-то обрывок песни… А рядом со мной девушка в белом, легкая, почти призрачная. Она была, как Наташа, хотя с того выпускного вечера я ни разу не видел Наташу в белом… Помните, мы отправились тогда гурьбой в Приморский парк встречать солнце. Наташа сначала была с подругами, а когда пришли в парк, она как-то незаметно оказалась с тобой… Да нет, я не подслушивал, просто был недалеко.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: