Потом я снова увидел Марту, недостиранную портянку, услышал шорох и поднял голову: мне показалось, что буки только притворяются неподвижными, а на самом деле, как только я отвернусь, делают перебежки. Присмотрелся и понял, что это не деревья, а немцы.
У меня были две гранаты, — те самые гранаты, за которые мне влетело от командира. Помните, накануне я наклонился прикурить, а они висели у пояса и чуть не попали в костер.
Я начал распутывать проволоку, которой были прикручены гранаты. Знаете, я был спокоен, очень спокоен. Нельзя волноваться, если распутываешь проволоку, — она будет распутываться медленней.
Потом надо было вставить запал. Кажется, я сначала вставлял его не той стороной. Наконец, все было готово. Я взялся за кольцо. Тогда я еще не боялся, я знал, что успею уйти. Граната взорвалась недалеко, но это было неважно, важен был взрыв, чтобы поднять тревогу. Я обрадовался. Мне все время казалось, что я сделал что-нибудь не так, и граната не взорвется.
Ну вот. Граната взорвалась, и немцы открыли стрельбу из автоматов. Я огляделся. Берег был достаточно высок, чтобы лежа спрятаться от трассирующих пуль.
Знаете, что я чувствовал в ту минуту? Гордость! Да, гордость! Потому что, если немцы открыли по мне такой огонь, — по мне, понимаете, по мне! — значит, они меня боятся!
Оставалась еще одна граната — последняя. Я подумал, что было бы хорошо задержать немцев хотя бы на несколько минут. Потому что вся война складывается из таких минут. И, быть может, выиграть такую минуту гораздо важнее, чем стать поэтом.
Я остался. Я думал, что стал смелым, но, вставляя запал, убедился, что руки мои трясутся, и невольно считал секунды, в которые еще можно было уйти.
И мне стало обидно, что я такой трус…
Немцы постреляли и пошли дальше. Я ведь молчал — у меня оставалась одна граната… До этого мне приходилось метать гранаты только на учениях. Метал я их скверно. Другие бросали на тридцать метров и попадали в окоп. А моя граната летела шагов на двадцать. Так что я не мог рисковать. Я решил подпустить их не меньше, чем на пятнадцать метров, чтобы наверняка…
— Все равно, — сказала Наташа… — Уходить надо было сразу. А пятнадцать или тридцать метров — какая разница? Все равно!
— Но для меня было не все равно! — возразил Димка. — У меня оставалась одна граната! Одна! И я понимал, что второй такой случай никогда не представится!
Вот я их и подпустил на пятнадцать метров… А может, и на десять. Кольцо было давно выдернуто, оставалось ее швырнуть. Мне пришлось встать — лежа я ни за что бы не попал. Граната взорвалась, и трое упали. Понимаете? Упали!
— А потом? — спросила Наташа. — Что было потом?
— Потом ничего не было, — тихо сказал Димка…
…Я поежился от предрассветной свежести, отряхивая остатки сна.
Ночь уходила. Бледнела и таяла посеревшая луна. С Ай-Петри скатилось маленькое пушистое облачко и поплыло к морю. А потом словно маляр-озорник начал водить кистью по небу, сметая последние запоздалые звезды. Под его широкими щедрыми мазками небо заполыхало небывалыми красками. Узкими полосками ложась один на другой, мазки расплывались, смешивались, переливаясь тончайшими полутонами…
— Димка, — ты только посмотри… — начал я и спохватился: наяву Димки не могло быть. Он лежал там, где мы его похоронили. На берегу реки с таким хорошим весенним названием… Мы нашли его после боя. Его прошило несколько очередей. Недалеко, — шагах в десяти, — валялись три серо-зеленых трупа. Наташа, сама не зная зачем, уложила Димку, как спящего ребенка, поудобнее, поцеловала в бескровные крепко сжатые губы и побежала дальше. Она торопилась — там, впереди, ждали живые, которым она была нужнее…
По верхушкам буков сильным порывом промчался теплый ветер. Совсем как тогда, на рассвете. Спросонья что-то сказала Наташа. Она спала, подсунув руку под щеку, и по-детски шевелила мягкими припухшими губами. Мне было жаль ее будить. Я осторожно поцеловал ее, теплую, сонную. Наташа тихо улыбнулась своим снам, и я снова поцеловал ее — за себя и за Димку.
АРТИСТ ЦИРКА
В том году осень наступила рано и неожиданно. Проливные дожди перемежались с мокрым снегом, который быстро таял, оставляя грязные лужи на мостовой и на тротуарах. По ночам тонкий лед сковывал воду, напоминая о скором приходе ранней и холодной для этих мест зимы.
— Видно, и природа воюет, — говорили люди.
Опустевший город неузнаваемо изменился. Казалось, серым пеплом осыпало улицы, дома, редких пешеходов… Печатая шаг, проходили немецкие патрули, и встречные отводили глаза. Так же не глядя, торопились они пройти мимо знакомых зданий, в которых разместились учреждения с чуждыми для слуха названиями: «Городская управа», «Биржа труда», «Полиция» и различные войсковые штабы. Всюду виднелись расклеенные приказы на русском и немецком языках. Приказы начинались со слова «запрещается» и кончались словом «расстрел».
Запрещалось выходить из дома позже восьми часов, запрещалось жечь свет и топить печи в квартирах позже десяти часов. Запрещалось уходить за город без специальных пропусков. Запрещалось все: серые листки приказов запрещали дышать воздухом, видеть солнце, жить.
…В один из редких этой осенью теплых дней Катя — «артистка» бродячего цирка — устало шагала по базару, подталкивая тяжело нагруженную двухколесную тележку. Тележку тянул Катин партнер, силач Колесов.
На углу убегавшей вдаль, к горам, улицы девушка остановилась и, выпрямившись, грустно улыбнулась. Здесь, неподалеку от перекрестка, была прежде ее школа. Трудно представить, что совсем еще недавно она, худенькая, серьезная десятиклассница, спешила, боясь опоздать к началу занятий, что в классе встречали ее подруги, приветливо щурился классный руководитель Николай Терентьевич.
Трудно, однако возможно. Но совсем уже невозможно поверить, что Николая Терентьевича больше нет, что никогда не сядет рядом за парту сероглазая Нина, закадычный друг Кати… Оба погибли в первый же месяц войны от вражеской бомбы.
— Скорее, скорее, Катя! — поторопил девушку ее спутник.
Катя согнулась и налегла на тележку.
…Базар был самым оживленным местом в оккупированном Симферополе. Здесь происходила не только купля-продажа всякого скарба и продуктов. Это было, пожалуй, единственное место, где можно было встретить знакомых, перекинуться с ними словечком, даже узнать правду о фронтовых делах.
Иногда и тут производились облавы, внезапная проверка документов. Все же рынок и для оккупантов был как бы нейтральной зоной.
По базару бродили немецкие и румынские солдаты, щелкая семечки, меняли хлеб, консервы и другую снедь на ценные вещи. Сидели прямо на земле, подстелив тряпье, измученные голодом и усталостью жители побережья. Там — в районах — было еще голоднее. Люди шли пешком десятки километров, везя в самодельных тачках последнее имущество, чтобы обменять его на что-нибудь годное в пищу.
Бывали на базаре и «культурные развлечения». То вдруг зальется гармонь, сопровождая незатейливую песенку, то фокусник потянет из рукава зазевавшегося мальчишки платок, и какое-то подобие улыбки появится на лицах зрителей.
Разные преподносились «развлечения». Ведь пить-есть надо при всех обстоятельствах…
Наступал полдень, когда Катя и Колесов добрались до базара. Поставив тележку около рундуков, перед большой свободной площадкой, девушка повесила на стенку ларька афишу с броской надписью:
С РАЗРЕШЕНИЯ ГОСПОДИНА
КОМЕНДАНТА
СИЛОВОЙ АТТРАКЦИОН.
ВЫСТУПЛЕНИЕ АРТИСТА ЦИРКА
ИВАНА КОЛЕСОВА.
ПЛАТА ПО ЖЕЛАНИЮ.
Затем она расстелила коврик, а Колесов выгрузил из тележки гири и большую штангу. Закончив приготовления, оба сняли пальто. Колесов в цветастом халате присел на тележку и стал наигрывать на губной гармошке вальс. Под эту музыку Катя в трико и короткой юбке начала проделывать гимнастические упражнения.