После П.М.Третьякова Мамонтов был одной из выдающихся фигур меценатствующей Москвы, он создал первую русскую богему - Абрамцево - наш Барбизон.

    Необузданная натура Саввы Ивановича, страстная до всего, за что он брался, сплетала в себе купеческую удаль и американизм технического размаха. Дерзкий и не останавливавшийся ни перед каким риском в предприятиях, он и окружавших его художников поднял на дерзания и поиски. На что уж уравновешенный Поленов, и тот возле пылающего абрамцевского гнезда воспламенел однажды мозаикой из морских камней.

    Деспотическая натура, отличный режиссер для начинающих летать птенцов, при возмужании их Мамонтов становился труден. Этим только и можно объяснить отход от него в дальнейшем и Врубеля, и Серова, и Коровина, и других.

    Когда Савва Мамонтов загорелся организацией новой оперы и ему не хватало гвоздя, то с какой азиатской сноровкой был выкраден для этой цели из Петербурга Шаляпин. Золото, вино и любовь, как на ковре-самолете, перенесли молодого певца в Москву и не дали ему очухаться до генеральной репетиции.

    Римский-Корсаков дирижирует премьерой "Садко" с Варягом - Шаляпиным, "Сказкой о царе Салтане" в замечательной постановке Врубеля, с Забелой - Лебедью. Новый врубелевский "Фауст" с Мефистофелем-чертом - Федором Ивановичем. Здорово распотрошил нас тогда Мамонтов, одной ногой здесь, другой просверливая мурманскую железную дорогу!…

    Я познакомился с Саввой Ивановичем на спаде его славы, после мурманского дела с тюрьмой; покинутый переросшими его гнездо орлятами, на окраине Москвы, в своих необделанных хоромах при керамическом заводе, он разводил новое гнездо из новой молодежи.

    Уже произошла стычка между Врубелем и Шаляпиным на тему "осла, лягающего умирающего льва", - таким львом был в то время Мамонтов. Возле него были: Павел Кузнецов, скульптор А. Матвеев, Н. Сапунов, Судейкин, с тощим голоском девица, из которой умирающий лев создавал гения сцены, бездарный итальянский композитор, незаметные юноши и старцы и несчастная обезьяна с жалкой мордочкой, развращенная для потехи этого сборища…

    Еще сверкали глаза Саввы Ивановича и он подогревал себя новым походом на Москву и на мир, и на последние крохи от завода снова затеял он оперу в Каретном ряду. Были поставлены "Каморра" по либретто самого Мамонтова, нелепая, с претензией на комизм безделушка, и "Богема" Пуччини. Кузнецов и Сапунов заострили на декорациях свои молодые зубы, но жалкий оркестр с улицы и несчастные певцы показали все бескровие мамонтовской затеи, не создавшей ни успеха, ни ругани.

    Вскоре и последние таланты разбрелись от Мамонтова, жертвою разврата сдохла несчастная обезьянка, и Савва Иванович затих.

    Много позже, кажется, на премьере Художественного театра, показали мне в боковой ложе на Савву Ивановича - невероятно было поверить, что все содержание мамонтовское кончилось, а он еще жил. В ложе я встретил дряхлого старика, он путал лица и события… Лев еще ютился в каркасе своего прочного аппарата и доживал свое житие.

    Двадцатый век наступил не просто. Ведь из четырех цифр сорвались с места три: одна из девяток перескочила к единице и два нуля многообещающе расчистили дорогу идущему электромагнитному веку с летательными машинами, стальными рыбами и с прекрасными, как чертово наваждение, дредноутами.

    Главным признаком новой эры наметилось движение, овладение пространством. Непоседничество, подобно древней переселенческой тяге, охватило вступивших в новый век. Расширением тел еще можно было бы назвать эту возникшую в людях тенденцию.

    Еще неяснее, чем Метерлинк, но ближе к нам замузицировали символисты, раздвигая преграды для времени и пространства. Заговорил Заратустра, расширяя "слишком человеческое", - форма теряла свои очертания и плотность, она настолько расширилась своими порами, что, нащупывая ее, проходил нащупывавший сквозь форму.

    Ибсен бесшютил психику, обволакивал предощущениями и неизбежностью человеческую жизнь. Прекрасная нудь обезволивала желания, разрывала с простотой и ясностью и обессиливала организм и его восприятия.

    Моя живопись болталась пестом о края ступы. Серо и косноязычно пришепетывали мои краски на неопрятных самодельных холстах. Что ферма, что цвет, когда полусонная греза должна наискивать неясный образ? Недодумь и недоощупь - это и есть искусство. Томился я, терял самообладание, с отчаянием спрашивал себя: сдаться или нет, утерплю иль не вытерплю зазыва в символизм, в декадентство, в ласкающую жуть неопределенностей?…

    Надо было бежать, хотя бы временно наглотаться другой действительностью…

    Я работал на изразцовом заводе. Лепил, проектировал и расцвечивал готические печи, изразцы и посуду.

    Горны коробили мое рукоделие, срывали поливу. Вертел на кружалах глину, от одного притрога пальцев она меняла профили ваз, горшков и узорила их прикосновением стеки.

    Завод был в селе Всехсвятском, за городом. Здесь я отдыхал с материалом и предметами, здесь же у меня созрел проект бегства из Москвы.

    Бежать имело смысл только в совершенно новую обстановку, и я остановился на загранице. Велосипед все больше и больше представлялся мне отвечающим цели моего передвижения.

    За зиму скопил я около сотни рублей. Главная задержка заключалась в неимении машины.

    Я направился по магазинам велосипедных фирм и стал предлагать продавцам комбинацию: за рекламу поездки за границу предлагал я им снабдить меня машиной на выгодных прокатных условиях. После нескольких несообразительных торговцев попал я на представителя одной немецкой фирмы, который меня понял, и за 25 рублей проката я получил великолепной прочности дорожный, оборудованный багажником, велосипед.

    Училище дало мне отпуск и право на заграничный паспорт. Маршрут мною был намечен следующий: Москва, Варшава, Бреславль, Прага, Мюнхен и Генуя, - Генуя - это уже просто для финиша: Средиземное море - обрез - вода, а для моего спутника, который вызвался сопровождать меня, окунуться в волны этого моря было чуть ли не целью его путешествия.

    Географическая карта, ящик с красками, альбом, смена белья, чайник, тигровой окраски плед, вельдог в одном кармане и четырнадцать золотых пятирублевок в другом - был мой багаж. Рабочая шерстяная блуза, высокие сапоги и кепи - был мой костюм. Что касается костюма, конечно, он был не вполне удобен для дороги, но заводить новый не было средств, а что касается России, так если бы я разоделся по форме, то меня пейзане и лошади приветствовали бы еще горячее. За границей - другой разговор: мой бродяжий вид не был мне там на пользу, в особенности когда я разлучился с велосипедом, дававшим мне некоторый вид на жительство.

    Если я владел довольно хорошо машиной, то мой спутник впервые для этой поездки садился на стального коня, да и конь его был подержанный, с высокой рамой; Володя казался на нем перелезающим через забор. И вообще эта "прялка Маргариты", как прозвали мы его машину, всю дорогу приносила нам несчастья.

    Володя С. был моложе меня, безусый юноша с черными глазами, высокого роста, немного сутулый от своей силы. Потомок выходцев из орды. Несмотря на века перекрещивавшихся браков, татарский тип красивил лицо моего приятеля. Он был бессистемно, пачками начитан. Фантазировал об усовершенствовании механическом жизни. Судьбы России считал единственными в этом направлении, - Запад был для него пережившим сам себя. Володя презирал крахмальное белье, считая его характерным для европейцев, потерявших всякие проблески рыцарства и сохранивших в крахмальном белье атавистические признаки рыцарских доспехов.

    10 апреля 1901 года у Серпуховской заставы в дождик распростились мы с провожавшими нас газетчиками и друзьями и тронулись в наш путь.

    На Воробьевых горах пошел снег. Шоссе было жидкое и скользкое. Первое приключение было с куличом, сорвавшимся с багажника Володи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: