К осени 1914 года меня начали посещать сны о странных полетах над городом и его окрестностями. Я видел дороги, ведущие через устрашающие дебри с их крапчатыми, складчатыми, полосчатыми стволами, минующие города, столь же диковинные, как и тот, что преследовал меня неотступно, и уходящие в бесконечность.
Я видел циклопические строения из черного или радужно переливчатого камня на прогалинах и просеках, где царили вечные сумерки; по длинным насыпям пересекал хляби столь темные, что могу сказать об их набухающей влагой, высокой растительности меньше чем ничего.
Однажды я видел место, на бессчетные мили усеянное сгубленными временем базальтовыми руинами той же архитектуры, что и кругловерхие безоконные башни из города, преследующего меня.
И однажды я видел море — бескрайняя ширь в клубах испарений за исполинскими каменными пирсами огромного города куполов и арок. Гигантские бесформенные тени теней колыхались над ним, и то там, то здесь поверхность его волновалась неестественными извержениями.
Я уже говорил, что фантастические эти видения стали меня пугать не сразу. Многих наверняка посещали сновидения, по сути своей более странные — смесь, составленная из бессвязных обрывков обыденной жизни, виденного и читанного, слагаемых в причудливые сюжеты необузданной прихотью сна.
Некоторое время я воспринимал эти видения как нечто естественное, хотя никогда чрезмерно не выделялся по части снов. Многие из неясных сдвигов, рассуждал я, могут восходить к самым заурядным причинам, слишком многочисленным, чтобы все их отслеживать; в других же снах отражались, казалось, общеизвестные сведения о флоре и прочих параметрах первобытного мира 150 миллионов лет назад — в пермский или триасовый период.
Однако в течение следующих месяцев компонент страха играл уже свою роль — и страха, все усиливавшегося. Началось это, когда сны стали с такой неуклонностью обретать вид воспоминаний и рассудок начал связывать их с расстройствами отвлеченного характера — ощущением заблокированности механизма памяти, удивительными представлениями о времени, отвратительным сознанием замещения моего «я» секундарной личностью в 1908–1913 годах и, значительно более поздно, необъяснимым отвращением к самому себе.
По мере того как в сны стали внедряться некоторые конкретные подробности, ужас возрастал тысячекратно, наконец, в октябре 1915 года, я почувствовал, что нужно что-то предпринимать. Тогда я и принялся за напряженное изучение других случаев амнезии и визионерства, полагая, что таким способом смогу придать объективный характер своему беспокойству и освободиться от его эмоциональной хватки.
Однако, как было говорено, результат оказался поначалу почти прямо противоположным. Сильнейшим образом встревожило меня то, что моим снам имелись столь близкие аналоги; особую тревогу внушало то, что некоторые из таких свидетельств относились к слишком раннему времени, чтобы допустить у их авторов какое бы то ни было познание в геологии — а стало быть, и представление о первобытном ландшафте.
Более того, многие записи восполняли ужасающими деталями и объяснениями визии циклопических зданий, тропических садов и иных вещей. Самый их вид и смутное впечатление были плохи и без того, но то, что недоговаривалось или подразумевалось у других сновидцев, отдавало безумием и кощунством. Хуже всего, что возбуждение моей собственной псевдопамяти претворялось в еще более фантастических снах и намеках на грядущее откровение истины. Впрочем, большинство врачей расценивало избранный мною путь как разумный.
Я систематически изучал психологию, во многом благодаря мне мой сын Уингейт тоже занялся ею — занятие, приведшее его под конец к профессорской кафедре. В 1917 и 1918 годах я прослушал специальные курсы в университете Мискатоника. Между тем я неустанно предавался изысканиям в медицинских, исторических и антропологических летописях, с неближними поездками в библиотеки и с привлечением, наконец, в круг своего чтения тех чудовищных книг прочного знания, которыми так возмутительно для рассудка интересовалась моя секундарная личность.
Среди этих последних были те же самые экземпляры, по которым я занимался, находясь в смещенном состоянии; сильнейшим образом встревожили меня в них некоторые маргиналии и очевидные исправления, сделанные в выражениях, нечеловечески странных.
Пометки в основном были на тех же языках, на которых были написаны эти книги, — всеми ими писавший, казалось, владел одинаково бегло, хотя и с явным налетом книжности. Однако одна из помет, относившаяся к Unaussprechlichen Kulten фон Юнтца, инаковостью своей особенно смущала. Она состояла из неких выпукло-вогнутых иероглифов, выполненных теми же чернилами, что и германоязычные поправки, но не укладывающихся ни в какое узнаваемое человеческим глазом начертание. Были эти иероглифы в близком и явном родстве с теми письменами, которые постоянно встречались в моих сновидениях и смысл которых мне как будто на минуту открывался — казалось, вот-вот и я что-то вспомню.
Довершая мой мрак смятения, многие из библиотекарей уверяли меня, что, согласно регистрации выдачи книг, все пометки должны были быть сделаны мною самим в моем двойственном состоянии. И это при том, что трех из фигурирующих там языков я не знал и не знаю. Собрав воедино разрозненные записи, древние и современные, антропологические и медицинские, я пришел к следующему выводу: речь шла о последовательном сочетании мифа и помрачения сознания, что совершенно меня ошеломило своим размахом и фантастичностью. Лишь то, что мифы были столь раннего происхождения, утешало меня. Какое утерянное знание могло привнести картины палеозойских и мезозойских ландшафтов в эти первобытные сказы, мне оставалось только гадать, но картины эти в них были. Следовательно, существовала основа для образования навязчивого галлюцинаторного состояния.
При заболеваниях амнезии, без сомнения, воспроизводилась общая мифологическая модель, но впоследствии причудливое наложение мифов должно было отразиться на страдающих амнезией и окрасить их псевдовоспоминаниями. Все эти древние сказы я самолично читал и слышал в состоянии провала памяти, что всесторонне подтверждали мои изыскания. Тогда разве не естественно, что последующие мои сновидения и чувственные впечатления были окрашены и оформлены тем, что таинственным образом отложилось в памяти от моего alter ego?
В некоторых из мифов возникали знаменательные связки с другими туманными преданиями о мире прачеловека, особенно с теми сказаниями индуистов, что предполагают головокружительные временные пучины и составляют основу современной теософической премудрости.
Первобытный миф и современное умопомрачение сходились на том, что человечество лишь одна — может быть, наинизшая — из высокоразвитых доминирующих рас за долгое и большей частью непознанное существование этой планеты. Твари непостижимого вида, намекало предание, возводили башни до неба и проницали все тайны природы еще до того, как земноводный пращур человека выполз из горячих морей 300 сотен миллионов лет тому назад.
Одни спустились со звезд, некоторые были древними, как само мироздание, другие стремительно развивались из земных бактерий, которые столь же далеко отстояли от первых бактерий нашего цикла существования, как эти бактерии отстоят от нас. Об отрезках в сотни миллионов лет и о связях с иными галактиками и вселенными говорило оно. Поистине, время как таковое, в доступном человеку смысле, не существует.
Но большая часть сказаний и представлений касалась молодой относительно расы странного и сложного облика, не похожей ни на какую из известных науке форм жизни, существовавшей всего лишь за 5 миллионов лет до пришествия человека. Это была, свидетельствовало предание, величайшая из рас, ибо только она овладела загадкой времени.
Она изучила все предметы, что были или будут постигнуты на Земле, при посредстве способных к ментальной самопроекции в прошлое или будущее своих самых быстрых умов, одолевающих даже пучины в миллионы лет ради познания мудрости всех времен. Эта раса породила все легенды о пророках, не исключая и тех, что бытуют в мифологии человечества.