Когда Миреле наконец позвонила, навстречу ей тотчас выбежал маленький, вечно веселый Нохум Тарабай в черном сюртуке и без шапки и галантно раскланялся, шаркнув ножкой:
— Ясновельможная панна Гурвиц изволила опоздать на целых два часа.
И пока в ярко освещенной передней разряженная горничная помогала ей раздеваться, он болтал без умолку, выдвигая из рукавов белые манжеты:
— В приглашении сказано определенно, что гости должны съехаться к четырем часам, а не угодно ли взглянуть: мои часы идут отлично, и на них ровно шесть. Грех, грех вам так поступать, но не беспокойтесь: мы с реб Гедальей старые друзья, и на вашу свадьбу я явлюсь вовремя, без малейшего опоздания.
Она поправила прическу перед пышным трюмо в битком набитой шубами передней и, разглядывая свое лицо и декольтированную шею, принужденно улыбнулась Тарабаю, стоявшему позади:
— Уверяю вас, я не виновата…
Но уже в первой залитой светом комнате, куда Тарабай ввел ее под руку, она сразу почувствовала, какая притягательная сила была в ее грациозной фигуре, плотно обтянутой кремовым шерстяным платьем. И, пьянея, радостно забилось сердце: «В сущности, хорошо я сделала, приехав сюда… хорошо…»
Она опустилась в низкое кресло в углу комнаты напротив язвительно-умной жены Тарабая и, ощущая на себе множество чужих взглядов, улыбаясь, отвечала на вопросы:
— Да, мама уж такая домоседка, вечно только дома… — Украдкой бросая по временам взгляд на гостей, толпившихся в глубине комнаты, Миреле заметила: гости наклонялись друг к другу, поглядывали на нее искоса и перешептывались:
— Кто такая? Миреле Гурвиц? Откуда?
В промежутке между двумя склоненными друг к другу головами увидела она сестер бывшего жениха; они сидели ни диване возле запертой балконной двери с такими натянуто-торжественными лицами, словно боялись, что вот-вот подойдет кто-нибудь к ним и шепнет: «А ведь ваш тятенька еще десять лет назад голышем был…»
Один из гостей, грузный поляк, с грубым и небритым лицом, был уже пьян в стельку, но все еще превозносил до небес умницу Тарабая, благодаря которому недавно получил место на сахарном заводе. Пошатываясь, останавливал он каждого знакомого и незнакомого гостя, повторял без конца одну и ту же остроту Тарабая и при этом захлебывался хохотом и пьяным восторгом:
— От то шельма, тен пан Тарабай… шельма…
Кто-то из приезжих гостей, увлеченных игрою в винт у зеленого столика, освещенного свечами, вдруг стремительно вскочил со стула с картами в руках и закричал, обращаясь к молодежи, собравшейся в соседней комнате:
— Шампанское позже! Шампанское ровно в двенадцать часов ночи!
А Нехама Тарабай все не расставалась с Миреле, словно и впрямь та была дочкой старого, закадычного друга; она не сводила с девушки своих черных притворно-ласковых глаз, которых порою побаивался сам умница и говорун Тарабай, и старалась поддерживать светский разговор:
— Говорила я как-то Гитл, матушке твоей: в кои-то веки собираешься съездить в уездный город — поезжай вторым классом. Велика ли тут разница в цене, всего-навсего шесть гривен…
Потом перешла к другой теме:
— Что толку торчать и киснуть в этом глухом городишке. То ли дело у нас на селе: тут сахарный завод, можно встретить людей… тут хоть дело есть…
В глубине переполненной комнаты, у стола, вокруг которого теснились гости, сидел все время спиною к Миреле бывший жених ее, не зная, куда девать руки. Всякий раз, когда она нарочно громче произносила какое-нибудь слово своим капризным, дразнящим голоском, он принимался слишком усердно оправлять сзади воротник и вперял взгляд в рослого молоденького купчика, который то и дело вскакивал с места и, горячо жестикулируя, восклицал:
— Слушайте! Разве не твердил я еще год назад: реб Нохум, давайте засеем-ка побольше свеклы!
Неподалеку в углу комнаты стояла группа молодых людей, служащих на сахарном заводе; на них были широкие, низко вырезанные жилеты. Они знали о том, что произошло между Миреле и Натаном Геллером, и теперь, глядя пьяными, жадными глазами на ее улыбающееся лицо и декольтированную шею, гаденько перешептывались:
— Да, хороша бабенка, нечего сказать…
Кто-то отозвал на пару слов Нехаму Тарабай, и Миреле осталась одна на своем низком креслице, а молодые люди с сахарного завода все не сводили с нее глаз. Странно рассеянным взглядом окинула она свою статную, высокую фигуру и направилась без всякой цели в соседнюю комнату, где, сложа руки и выставив ногу вперед, стояла в коротеньком переднике хозяюшки перезрелая дочь Тарабая Таня. Она слегка склонила голову набок и тихонько прищелкивала языком, всем своим видом давая понять, что ей ни до кого дела нет: к торжеству этому она не готовилась и никакого участия в нем принимать не намерена.
Кто-то окликнул Миреле по имени, и сердце ее забилось. Но это была всего-навсего простая женщина, ее землячка, еще молодая, очень набожная, с платком на голове; она все еще жила после замужества на хлебах у отца — местного резника, а с Тарабаями породнилась через своего мужа.
— Я вас хотела, Миреле, кое о чем попросить: вы, кажется, приехали на своих лошадях, не правда ли? Мне здесь как-то очень не по себе. Не могла ли бы я вместе с вами пораньше уехать домой?
Молодой человек высокого роста, стоявший возле Тани Тарабай, убеждал ее между тем, что большой город имеет свои преимущества, и почтительно выслушивал ее упрямые возражения:
— В конце прошлого лета была я в Одессе и сдала там экзамен за шесть классов… Я себя там так плохо чувствовала, что едва не сбежала.
Из соседней комнаты ворвалась вдруг кучка подростков, которые пустились в погоню за младшим сынком Тарабая — реалистом, и с криком принялись тащить его обратно.
— Почему ты не хочешь декламировать? Ну хоть что-нибудь прочти.
— Ах, всего несколько недель тому назад он так великолепно читал, на вечере в большом городе.
Миреле было очень не по себе оттого, что в гостиной сидели уже только что приехавшие родители ее бывшего жениха. Она стояла одна, печально прислонясь к стене и слегка приподняв голову, и наблюдала за ними.
У ближайшего столика, на котором только что расставили новое угощение, восседала рядом с Нехамой Тарабай толстуха-мать бывшего жениха, дышала тяжело, как загнанная жирная гусыня, и, кряхтя, жаловалась на свою астму:
— Ох, и мука же такая жизнь… мука мученская…
А неподалеку от них вертлявый Тарабай подпрыгивал возле грузного отца Вовы и старался вызвать хоть подобие оживления на угрюмом лице его, лице вышедшего в баре простака:
— О чем вы все тужите, реб Авроом-Мойше? Приданым, слава Богу, деток обеспечили? Так за чем дело стало? Сыграйте себе свадебку и живите-поживайте «дид та баба».
Тарабай на минуту умчался, чтобы проводить какого-то почетного гостя, а Бурнес, типичный разбогатевший простак, черномазый, с папиросой в зубах, подошел ко второму сыну Тарабая — политехнику и снова стал рассказывать собственную остроту:
— Задал я сейчас вопрос вашему батюшке…
Не очень высокий, с низким сурово-покатым лбом и надменно сжатыми ноздрями студент был по нраву своему молчаливый насмешник; он, правду говоря, не очень-то высокого мнения был и о папеньке с маменькой, и об их гостях. А тот, разбогатевший простак, лез ему прямо в лицо со своим мудреным вопросом:
— Какая, в сущности, разница между кашперовским графом и лакеем его Васильем?
Миреле сделала несколько шагов по направлению к ярко освещенной столовой, остановилась, как потерянная, прислонясь щекой к двери, и заглянула туда.
Там накрывали неимоверно длинный стол, и тарелки весело позванивали, дразня аппетит гостей. Молодежь то вертелась вокруг стола, то собиралась кучками по углам, и приехавшая сейчас акушерка Шац, румяная от мороза, стояла возле приезжего студента, курила папироску и усмехалась:
— Знаю я вас, отлично знаю, ветреных студентиков, — вам бы только за девицами увиваться…
Неторопливо, чувствуя тяжкий гнет на сердце, подошла Миреле к акушерке, обняла ее и прижалась к ней всей телом, словно дитя к матери. Голос ее дрожал: