— Вы представить себе не можете, как я вам благодарна за то, что вы приехали сюда… В другой раз я вам объясню это…

Самые разнообразные закупоренные бутылки загромождали стол, и гости, перед тем как распить бутылочку, неторопливо вертели ее в руках и с улыбкой читали надписи на этикетках.

Пили беспрерывно и во время еды, и после ужина, когда с неимоверно длинного, накрытого белоснежной скатертью стола убраны были уже пустые тарелки, а тарабаев племянник Ноте, долговязый, здоровенный хлеботорговец, изрядно охмелевший, побагровевший и обливающийся потом, выкрикивал визгливо-громким голосом с синагогальным напевом:

— Вот эту бутылку ставит дядюшка Нохум за здоровье старшего сына Бориса, который служит в банке в Лодзи и с Божьей помощью будет скоро ди-рек-то-ром!

— А эту ставит тетенька Нехама за здоровье старшей дочки Тани, которая перед Кущами[10] сдала экзамен за шесть классов!

В густом дыму папирос тусклым казался свет ламп.

Пьяный смешанный гул трех десятков голосов висел в воздухе и лишь изредка прорывался сквозь этот гул отдельный чей-нибудь возглас и звон сдвинутых рюмок; а грузный хлеботорговец с длинными растопыренными ручищами все еще орал во все горло, вызывая брезгливую гримасу на лицах благовоспитанных людей:

— Эту бутылку ставит дядюшка за здоровье второго сынка Исаака, который с Божьей помощью будет через два года инженером!

А с Миреле случилось за столом неожиданное происшествие.

Приезжий студент с улыбающимся наглым лицом, порядочно подвыпив, перемигнулся с молодчиком в низковырезанном жилете:

— Пожалуй, пора начинать, а?

С улыбочкой деревенского повесы пересел он на свободный стул рядом с Миреле, которая сидела со строгим и печальным лицом, равнодушно глядя прямо перед собой. Искоса, глупо-нахальным взором окинул он ее открытую шею и, усмехаясь, кашлянул глупо-нахально в кулак, поднеся его к губам:

— Славный юноша — Натан Геллер, красивый, правда? Писаный красавец.

И он принялся болтать о том, как ленивый Натан Геллер провалился на конкурсных экзаменах, к которым они вместе готовились; что недавно умершие родители оставили ему в наследство всего-навсего пять-шесть тысяч капиталу и что теперь этот легкомысленный паренек шатается без дела по губернскому городу и раздумывает, на какой невесте остановить свой выбор, а сватают ему сразу двух.

— Пятнадцать тысяч чистоганом хотят отвалить приданого!

Миреле ни разу не повернула к нему головы, делая вид, что не слышит его слов, и по-прежнему сурово-печальные, равнодушные глаза ее глядели на сидящих напротив гостей.

Вдруг она почувствовала, что полупьяный сосед придвигает под столом свой стул поближе к ней, потихоньку ставит на ее ногу свою и начинает осторожно надавливать на ее ботинок.

Смущенная, ярко вспыхнув, вскочила она с места с криком:

— Не сметь!

Чувство гнева и обиды бушевало в ней. В затуманенном мозгу носились какие-то обрывки мыслей, а сердце долго еще учащенно билось, и глубокое облегчение ощущала она, вспоминая, с каким презрением кинула ему в лицо:

— Дурак!

Этот возглас заставил соседей подняться с места. Перешептывались, поглядывая на нее, родные ее бывшего жениха, и иронически улыбающаяся акушерка, сидевшая напротив, прервала разговор свой с соседом. Но ей все это было безразлично; не хотелось об этом думать.

Словно пригвожденная, стояла она одна-одинешенька у стены, в углу пустой гостиной, и понемногу овладевало ею беспредельное уныние: «Не стоило… Не стоило совсем ехать на эту дурацкую вечеринку…»

Стоя так у стены и глядя задумчиво и грустно на какое-то желтое пятно на полу, думала она: «Не в вечеринке, впрочем, суть…»

Уж давно чувствует она, как буднично-пусто угасает ее жизнь, жизнь избалованной барышни. Это чувство не покидает ее и тогда, когда она бродит с Липкисом, и тогда, когда размышляет целыми часами о богатом сынке — Шмулике Зайденовском…

Тем временем пьяный гул перенесся из столовой в гостиную. Охмелевшие люди с багровыми, потными лицами, уже галдели здесь, настойчиво чего-то добиваясь. Осаждая стоявший в углу рояль, они толкали друг друга и кричали Тане Тарабай:

— Ничего, ничего! Все равно не отвертитесь!

Но понемногу гул становился все тише и совсем смолк, прихлопнутый извозчичьи-хриплым возгласом Тарабаева племянника:

— Тише, тише! Барышня Таня сыграет что-нибудь гостям!

Сразу наступила тишина. Небольшая пауза ожидания — и потом первые, тихо воркующие звуки бетховенской первой сонаты, легкие, застенчиво-нежные, словно смущенные только что раздавшимся шутовским окриком, улыбающиеся детски-наивно давно знакомым мягким басовым аккордам:

— Ну, как же вы там, аккорды? Не противны вам все эти господа, которые собрались послушать?

Никто не смел прервать этой воркующей тишины, и лишь в противоположном углу, у дверей, никак не мог угомониться пожилой пьяный поляк, все напиравший на собеседника и в чаду хмельного восторга превозносивший до небес умницу Тарабая:

— От то шельма, тен пан Тарабай! Шельма!

Вдруг среди всеобщего молчания раздался голос матери Вовы:

— Что же это? Куда вы запропастились, реб Нохум?

Толстая женщина стояла одна посреди гостиной и с расстроенным, озабоченным видом искала глазами Тарабая:

— Ох, он мне так нужен, реб Нохум…

Из группы людей, окруживших рояль, вышел бывший жених Миреле и благовоспитанно отозвал мать в сторону:

— Тише! Как раскричалась! Погоди — успеешь еще повидать реб Нохума.

Миреле вышла из гостиной и уныло направилась через соседнюю темную комнату в столовую: ей казалось, что необходимо здесь кого-то разыскать. «Ах да, нужно ведь разыскать акушерку Шац».

Но у дверей соседней темной комнаты она наткнулась на бывшего жениха и его родителей, стоявших возле Нохума Тарабая, и шарахнулась обратно.

До слуха ее долетело, как отец Вовы толковал Тарабаю:

— Коли тот отдает нам старшую дочку… Коли тот говорит: вот вам приданое — делайте с ним что хотите…

А мать подхватывала со слезами в голосе:

— Пошли вам Бог здоровья, реб Нохум, — уж возьмите вы к себе эти деньги… Не хочу больше держать у помещиков — поплатились раз, и будет.

Миреле вернулась в гостиную и, пройдя оттуда в столовую, застала акушерку странно возбужденной и навеселе; от нее противно пахло вином.

— Ну что ж, Шац, вы, кажется, сегодня совсем не намерены вернуться домой?

Они оделись и поехали домой; сидели рядышком в старых санках реб Гедальи и под мерный стук копыт уносились в ночь, окутавшую сонное село.

Тихо, с глупо-растерзанным видом всхлипывал, погоняя лошадей, мальчишка-кучеренок; он был в обиде на здоровенных, отлично одетых кучеров, которые в кухне и на конюшне изводили его, толкая от одного к другому и щелкая при этом по голове.

Подвыпившая акушерка Шац в пути как-то очень уж много хохотала и болтала.

Миреле сидела возле нее в глубоком унынии. Она глядела в ту сторону, где фонари сахарного завода стояли терпеливо на страже возле каменных складов рафинада, и чувствовала пустоту тех дней, что уже миновали, и тех, что начнутся с завтрашнего дня. «Ведь уж теперь конец? Все кончилось?»

Когда она наконец подъехала к своему крыльцу, тихонько постучала в кухонную ставню и так же тихо вошла в дом, Гитл, услышав из спальни осторожные шаги в столовой, крикнула ей заспанным голосом:

— Там, на столе, телеграмма… от отца…

Миреле подошла к столу и развернула телеграмму:

— Он приезжает… завтра днем…

Она почему-то не отправилась к себе в комнату, а села на диван, не выпуская из рук телеграммы; впервые за все это время принялась она думать о реб Гедалье.

Ведь она, в сущности, не любит даже его, отца своего. Ей лишь мучительно жалко его: и оттого, что он болен застарелой болезнью, на которую давно уже указывали ему врачи, и оттого, что так неудачны и запутанны его дела…

вернуться

10

Осенние праздники.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: