Говорят, что он истратил уже уйму своих собственных денег и спустил весь капитал, полученный в наследство от тестя… Возможно, что он стоит теперь перед настоящим крахом… Но она, Миреле… Она сама несчастна и не способна ни к какой работе…
Она ничем не может ему помочь.
Уже побелели щели ставень, когда Миреле наконец разделась в своей комнате и легла в постель. Где-то далеко, в предрассветной напряженной тишине, обнявшей спящий городок, позванивали бубенцами возвращающиеся домой почти порожняком сани, очевидно, Бурнесов, и какая-то словно послесвадебная грусть была в этом звоне. А Гитл вдруг почему-то стала у себя в комнате одеваться ни свет ни заря и потом принялась хлопотать в столовой при свете лампы. Просто удивительно: эта немолодая, молчаливая, упрямая женщина втайне не переставала любить своего бестолкового мужа и тосковать по нем. Весть о его возвращении сильно ее взволновала: она провела беспокойную ночь и теперь суетилась по хозяйству, чтобы скоротать время до приезда мужа.
Глава седьмая
Реб Гедалья Гурвиц провел в кругу семьи субботний день и чувствовал себя здесь очень уютно. Вечером весело поглядывал он из-под золотых очков на близких знакомых и бывших компаньонов, пришедших с ним повидаться, и временами даже отпускал шуточки: за границей, мол, принимали его за молодого человека и хотели даже сватать ему невест…
За время пребывания за границей он сильно исхудал и лицо у него потемнело, как у давно отошедшего покойника; он привез с собою множество бутылочек с лекарствами, маленькую никелевую машинку для вдыхания паров и анализ, свидетельствующий об опасном, хотя и скрытом недуге. Бутылочки скучной вереницей стояли на окне в кабинете и безмолвно напоминали о равнодушных минах заграничных профессоров…
— Что для них человеческая жизнь? — Пустяки…
По поводу же анализа здешний весьма популярный фельдшер, человек очень молчаливого нрава, заявил кому-то из выздоравливающих пациентов:
— Видно, рак у реб Гедальи — не иначе.
Плохо чувствовали себя теперь люди при встрече с реб Гедальей: как-то не ладился у них разговор. Всякий раз, когда кто-нибудь в обществе называл его болезнь ее настоящим именем, присутствующие сплевывали в сторону и удивлялись:
— Ведь совсем не старый человек: в самом деле — и пятидесяти еще нет.
Но он не обращал на эти разговоры внимания: бестолково порывался он вести злополучные свои дела и несколько вечеров подряд, запершись в кабинете с родственником-кассиром, проверял старые и новые книги.
И каждый раз, когда поздно ночью прерывал работу и выходил с кассиром в освещенную столовую, у него было расстроенное лицо и рассеянно глядящие, красные, возбужденные глаза; он быстро покусывал палец в суставе и прерывал размышления словами:
— Да, дело плохо… нечего говорить…
А потом дольше обычного читал в спальне вечернюю молитву, не слушая, что толкует ему уже улегшаяся в постель Гитл, и порой быстро и рассеянно переспрашивал:
— А? Ты что сказала?
Особенно часто упоминала теперь Гитл о своих драгоценностях и бриллиантовых серьгах и пыталась убедить реб Гедалью, что хорошо бы ей съездить с этими драгоценностями к богатому дяде, живущему в дальнем городке. О родственнике-кассире она не могла говорить без раздражения:
— Твердила я ему… все время только одно и твердила: слишком широкие балансы подводишь… слишком широкие…
Снова воцарилась в доме суматошная атмосфера банкротства, возбуждая в Миреле брезгливую ненависть и к родному дому, и к суетящимся в нем чужим людям. Со дня на день крепло в ней убеждение: «Эта суматоха, вызванная банкротством… ведь должен же когда-нибудь прийти ей конец…»
Конечно, это будет несчастьем для всех домашних, и для приказчиков, служащих в кашперовском лесу и на Терновской мельнице, и для кассира, и даже для перезрелой девицы, живущей у них в кухарках уже восьмой год.
Но ей, Миреле, все это как будто безразлично, и в сущности… в сущности ей не станет от этого ни хуже, ни лучше.
Целые часы пролеживала она у себя в комнате с этой неотступной мыслью в мозгу; эта мысль преследовала ее и тогда, когда она сидела у акушерки Шац, и когда возвращалась торопливо к себе, не оглядываясь на вереницы ожидающих кредиторов и доверенных людей, наполнявших всю столовую дымом папирос; и, входя в свою комнату, твердила она про себя одно и то же: «Суматоха банкротства… Ведь придет же ей когда-нибудь конец…»
Потянулся ряд бессонных ночей: люди метались в агонии и лихорадочно искали выхода. Никто, кроме Миреле, не раздевался, и не помышляя о сне. Иногда, просыпаясь в своей темной комнатке, слышала она, что дома не спят; что кроме кассира и раввина Авремла сидит у них еще местный частный поверенный; что там совещаются таинственно, вполголоса, чтобы не услышала ни она, ни прислуга, спящая в кухне, и адвокат дает советы, к которым все внимательно прислушиваются:
— Главное — надо уплачивать своевременно взносы за кашперовский лес и Терновскую мельницу; когда все будет переписано на чужое имя, на угрозы банка нам наплевать.
Обессиленная, она засыпала болезненно-чутким сном, и снилось ей множество чужих крикливых людей, наполняющих дом; потом, в испуге проснувшись, она снова слышала голос адвоката:
— Гитл должна со своей стороны переписать все на имя кассира — неужели вы этого не понимаете? Самое важное — иметь подставное лицо.
И снова забывалась чутким сном, и сквозь дремоту слышала, как Гитл упорно увещевает реб Гедалью:
— Да иди же ты, Гедалья, спать… Нельзя тебе сидеть, Гедалья…
Но Гедалья не слушал ее и сидел до самого утра. Оттого утром у него был такой болезненный вид, и острый нос под золотыми очками был бледен, как у мертвеца.
Однажды днем, незадолго до Пурима, вошел он сильно осунувшийся в комнату Миреле, остановился возле ее кровати лицом к окну и стал рассеянно перебирать безделушки на обтянутом кисеей туалетном столике.
Помолчав немного, он принялся жаловаться на Гитл и кассира:
— Все время просил я их в письмах: ради Бога, не трогайте только пять тысяч Миреле… так просил, так заклинал…
Но едва она повернула к нему голову и хотела о чем-то спросить, неотвязная Гитл стала звать его из столовой:
— Гедалья, поди-ка сюда… Гедалья, я тебе что-то сказать хочу…
Этот спокойный, упрямо зовущий голос мог довести человека до сумасшествия; недовольный и слегка раздраженный вышел реб Гедалья из комнаты, обещая Миреле, которая с утра лежала с головной болью и повышенной температурой:
— Я к тебе еще зайду… так через полчасика…
Дома все ждали нового удара; служанку нарочно услали куда-то на несколько часов. Подавленно-тревожная суматоха чувствовалась повсюду; торопливо и испуганно перетаскивали куда-то серебро, благоприобретенное и наследственное, хранившееся в старинном стеклянном шкафчике в гостиной. И реб Гедалья, наконец, разрешил упрямой Гитл съездить к брату деда, живущему в отдаленном городке. Часто в комнату Миреле доносился более громкий, чем обыкновенно, голос Гедальи, выведенного из терпения настойчивостью жены:
— Ну, ну… что ты горячишься? Поедешь, поедешь… Кашперовский приказчик поедет с тобою…
Но ее, Миреле, не трогало то, что происходило дома.
Снова забылась она лихорадочным сном, и снилось ей, что уже поздний вечер; в столовой Липкис рассказывает раввинше Либке, что он три недели подряд болел тифом и теперь пришел в гости не к Миреле, а к ней — Либке; а возле ее кровати стоит, в уныло-почтительной позе, бывший жених ее, Вова Бурнес, глядит не на нее, а в землю, и оправдывается: «Не сердитесь на меня за мой приход… Простите мне… У меня на днях свадьба с той девушкой-брюнеткой, и я пришел так, попросту…»
Когда она очнулась от тревожного сна, окна были словно облеплены густой чернотой. Смутное влияние поздней ночи носилось над лампой, горевшей в дальнем углу; в пустом, словно вымершем доме, казалось, не было ни души. Только спустя некоторое время услышала она, как в отдаленную переднюю, сломя голову, вбежал кто-то с улицы и потом так же стремительно метнулся обратно, хлопая дверьми и крича впопыхах: