Возвращаясь домой, он долго не мог успокоиться и думал: «Вот уж хлеба на полях поднялись и начинают зеленеть». Совсем недурно стоят нынче хлеба, и заработать можно будет на них в этом году очень хорошо. Зимой, когда на земле будет лежать утоптанный снег, и тихо, полною чашей будет стоять, отдыхая от работ, его занесенный снегом хутор, он купит себе крытые лаком санки и шубу с отложным воротником и будет, при въезде в город, каждый раз встречать Миреле, отправляющуюся куда-нибудь в гости в обществе хромого студента…

Глава вторая

Вскоре наступила пора жатвы и сбора урожая. Работа на хуторе закипела; о поездках в город и думать было нечего.

На его полях стояли сплошной стеной мужики и бабы с косами в руках, и телеги, свои и чужие, свозили сухие снопы к риге, где на пригорке между большими вязками соломы с самого утра дымила паровая молотилка. Она давала гудок каждый раз, когда в котле испарялась сода, и весело молотила налитые, сухие колосья.

Целые дни проводил он верхом на лошади, успевал бывать повсюду, следил и за жнецами, и за работницами, которые в низеньком полутемном амбаре веяли пшеницу, потом подбегал к молотилке и там покрикивал на ухмыляющихся ленивых работников.

Он спал, не раздеваясь; и снилась ему всю ночь собственная шумная и кипящая работой рига и собственный меблированный домик, а в доме хлопочет почему-то она, Миреле, улыбается местечковым евреям, приехавшим покупать пшеницу, и спрашивает из-за кипящего самовара: «Вова, не выпьют ли эти люди с нами стаканчик чаю?»

Воздух, большие амбары, набитые соломой, и кучи вымолоченной пшеницы — все это без слов говорило о том, что вся его работа с беготней, недосыпанием и заботой о заработке почему-то крепко связана с Миреле и хромым студентом, которые целыми днями гуляют там, по городу; о том, что в конце концов все это приведет к важным переменам, и в доме реб Гедальи Гурвица будут очень сожалеть об отосланном обратно тноим, и станут переговариваться, завидя через окно его бричку: «Вот он только что проехал, Вова; сейчас он промчался на паре новых лошадей…»

И когда работа с ее сутолокой закончилась и вымолоченный хлеб заполнил все низкие амбары, он вдруг, словно очнувшись от сна, понял: самые жаркие два летних месяца уже прошли, и дни стали гораздо короче и прохладнее; он сам утомлен и слишком долго, не раздеваясь, спит и днем, и ночью; срывается с места, едва мелкий дождик с нахмурившегося неба начинает барабанить по жестяной крыше, и потом лежит с сонными мыслями и открытыми глазами и думает: «А свекла-то растет… растет…»

Один из праздничных дней он так и проспал, не раздеваясь. Когда он проснулся, на дворе было совсем темно и прохладно, и в деревенских домиках там и сям, дрожа, вспыхивали вечерние огоньки. Теплый воздух напоен был тишиной, и лишь легонький ветерок на дворе шептал унылую повесть об отошедшем дне; ветерком пахнуло на него и темнотой через открытое окно, и сердце тоскливо забилось: «Так и кончился день… кончился…»

Выспавшийся и спокойный, он умылся, надел белый воротничок и манжеты, не торопясь выпил чаю и приказал заложить лошадей. Пора бы, кажется, и в город заглянуть… В самом деле, пора.

Он давно уже не был в городе, и его туда тянуло. Сидя в бричке, он неторопливо размышлял о том, что следовало бы приказать кучеру погнать лошадей; тогда он мог бы еще засветло приехать в город, и Миреле с хромым студентом, гуляющие в числе других парочек в самом начале улицы, могли еще, пожалуй, увидеть его.

Но он не сказал кучеру ни слова и позволил ему ехать всю дорогу не спеша. А когда тот разозлился на правую пристяжную и сердито хлестнул ее ни за что ни про что, он даже прикрикнул на него, как настоящий хозяин:

— Потише ты, потише! Торопиться нечего!

Он был невозмутим, слегка хмур, но спокоен, и думал все время о Миреле: «Люди могут еще в самом деле подумать, что я не могу обойтись без нее, что я бегаю за нею…»

Когда они стали подъезжать к городу, сердце его защемило тоскою более обычного, и он с возбуждением и смущенно поглядывал на гуляющие парочки, не замечая, что уже совсем стемнело и даже на близком расстоянии невозможно различить черты человеческого лица. Он досадовал на себя за то, что поворачивает голову к каждой парочке и, не желая того, все же смотрел и думал: «Нет ее… А мне-то какое дело? Да, ее, вероятно, нет».

Вечерние огоньки уже глядели задумчиво из разных уголков городка на проезжающую по улице бричку. Они напоминали, что за все это долгое время он не был здесь ни разу, усиливали тоску по ней, по бывшей невесте, и еще милее становилось в воспоминании ее давно не виденное печальное лицо.

Ему думалось: «Там, в одном из этих освещенных городских домов сидит она теперь, вероятно, грустная и равнодушная к окружающим, глядит голубыми глазами на лампу и молчит».

И быть может, зайдет там речь о нем, Вове Бурнесе, и кто-нибудь скажет: «Немало деньжонок заработает он в этом году… изрядно заработает…» А она на минуту оторвет свои грустные глаза от лампы и спросит: «Кто? Вова Бурнес?»

И потом снова будет глядеть печально в огонь, глядеть долго и молча, и никому не узнать, о чем она думает; не узнать никому, жалеет ли она о том, что отослала обратно тноим, или нет.

Вдруг, едва бричка поравнялась с первыми городскими домами, кто-то остановил ее и принялся кричать во весь голос:

— Нету их дома, отца с матерью! Еще вчера с самого утра уехали в уездный город!

Это был молодой эконом, служивший в одном из отцовских имений и теперь возвращавшийся на ночь к себе в деревню.

Он почувствовал что-то обидное для себя в том, что этот парень в высоких сапогах остановил его у самой околицы города из-за сущего пустяка, из-за того, что родители его еще вчера утром уехали зачем-то в уездный город.

И ему почудилось, что какая-то из гуляющих парочек остановилась и стала посмеиваться над его обидой. Разозленный этим, он крикнул эконому:

— А хотя бы их и не было дома, мне-то что?..

И тут же, хлопнув кучера по спине, приказал ему ехать как можно быстрее. Он был возбужден и рассеян и думал все время, пока бричка подъезжала к центру городка: «Ну и дурак же этот эконом… настоящий болван…»

Подъехав к отцовскому дому, расположенному на базарной площади, он увидел, что окна залы ярко освещены и празднично глядят в ночь. Сразу гнев как рукой сняло; он изумился: «Неужели гости? Какие-же могут быть сегодня гости?»

Тотчас вспомнив о Миреле, он бросил взгляд туда, на дом ее отца, глядевший сюда темными окнами с противоположной стороны улицы, и почувствовал, что сердце забилось быстрее. Разве с нее не станется? Она могла прийти сегодня в гости к его сестрам.

Медленно снял он пальто в ярко освещенной передней. Он не торопился и даже мимоходом улыбнулся пожилой кухарке, быстро пробегавшей мимо столовой. И этой своей улыбкой остался очень доволен: «Во всяком случае, надо быть теперь спокойным и благоразумным, а главное — не торопиться и виду не подавать, что он рад ее приходу».

Разные голоса доносились из зала в столовую, куда он наконец вошел. Там рассуждали и спорили; хромой студент был тоже здесь и старался перекричать всех:

— Постойте-ка! Много дали до сих пор метафизики?

Братишка, случайно забредший из залы в столовую, увидел его, подбежал и обеими ручками обхватил его колени. Он поднял ребенка, поставил на стол и заговорил шутливо:

— А ты все бегаешь? Все бегаешь?

Но двери зала, откуда вышел мальчик, остались открытыми, и глаза его время от времени украдкой обращались туда.

Кроме хромого Липкиса в зале находились еще студент, которого отец недавно выписал из столицы к детям, одна из младших сестер и какая-то красивая незнакомая ему девушка. Сестра и незнакомка сидели на мягком диване, а студенты стояли друг против друга с разгоревшимися лицами и были совершенно поглощены спором.

Он вошел в зал, спросил у сестры об уехавших родителях, подошел к студенту-репетитору, протянул ему руку и любезно спросил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: