— Что поделываете? Как живете?

Но тот был так поглощен своими рассуждениями, что ничего ему не ответил и продолжал кричать хромому Липкису:

— Ну, а любовь? Ну, а каждая мысль, которая переходит в ощущение?

Здесь, в отцовском доме, эти два студента совсем не замечали его, и весь вечер напролет рассуждали о вещах для него непонятных — они попросту забыли о его присутствии. А ему вдобавок пришлось остаться здесь на ночь!

Возвращаясь около девяти часов утра к себе на хутор и проезжая через западную окраину городка, он увидел Миреле. Одетая по-дорожному, она сидела в наемной бричке и у калитки одного из угловых домишек поджидала хромого студента Липкиса, поджидала возбужденно и улыбаясь. А он, хромой Липкис…

Вот заковылял он торопливо к бричке, на свежевымытом лице его — отпечаток рассеянности, и он совсем не слышит, как мать его, вдова, кричит сыну вслед, приоткрыв дверь:

— Липа, прошу тебя, захвати теплое пальто! Ну, право же, Липа, захвати пальто…

Ощущение неловкости, стыда и обиды не покидало Вову всю дорогу на обратном пути; он был взволнован и решил: отныне он будет ездить в город редко. Совсем, совсем редко…

Глава третья

И он стал ездить в город редко, совсем редко. Одному маклеру, который предложил ему покупателей на остатки пшеницы, он даже сказал:

— Не беда, если купцы потрудятся сами ко мне приехать. Я, слава Богу, людей из дому не гоню.

Говоря это, он был уверен, что маклер повторит эти слова в доме его бывшей невесты; и в конце концов станут ездить к нему купцы из города и будут вести себя так же чинно и почтительно, как в домах окрестных помещиков.

Спокойный и молчаливый, отправлялся он каждый день к своим приземистым хлебным амбарам, а потом туда, к полям, где мужики и бабы врассыпную торопливо копали его свеклу. А по вечерам лежал одиноко в своей комнате на диване, раздумывал о себе, о заработанных деньгах да еще о том, что там, в городе, Миреле ходит уже в теплом осеннем жакете по холодным и темным улочкам, а его шесть тысяч все еще лежат с Мирелиными тремя у старого кашперовского графа; и радовался новой обстановке, которую недавно купил для своей усадебки; «Хорошо ли, что потратил на обстановку целых триста рублей? Разумеется, хорошо».

Там, за окнами его освещенного домика, было теперь тихо, мертво. Вызвездившееся неимоверно широкое небо расстилалось в вышине над темной, рано уснувшей деревушкой. В огороженном забором дворе попа заливались с наступлением ночи злые собаки, подымая вой при малейшем близком или отдаленном шуме, а то и попросту, задрав кверху морды, лаяли куда-то в пространство, по направлению к спящей деревушке, и наполняли по-осеннему холодный ночной воздух своим уныло-злобным воем.

Около восьми часов собаки обычно заливались злее и яростнее, и тяжелые мужицкие шаги раздавались возле кухонной двери. Тогда он, не вставая с дивана, подымал голову, прислушивался и кричал в открытую дверь:

— Эй, Алексей, есть там что-нибудь с почты, Алексей?

Он знал, что кроме газеты «Биржевые Ведомости» ничего быть для него не может, но каждый вечер обращался с такими словами к Алексею оттого, что они ему нравились, и оттого, что так часто произносили их те аристократы-помещики, с которыми он по-соседски вел дела.

Долго сидел он потом, развалясь по-хозяйски, у лампы с голубым абажуром, погруженный в думы, и разглядывал развернутый газетный лист. Он перечитывал вслух по нескольку раз непонятные места и прежде всего проверял курс ренты в рубрике биржи: у него самого был уже прикоплен изрядный капиталец, и он мог в любой момент купить ренту и держать ее, как это делают помещики, под замком в комоде; притом ренту имел всегда маленький, вечно веселый и вечно занятый делами Нохум Тарабай, тот самый Тарабай, который жил за восемнадцать верст отсюда на большом сахарном заводе, жил широко, по-барски, и детей своих воспитывал где-то в далеком большом городе. Встречаясь в обществе с этим Нохумом Тарабаем, он как-то нашел случай показать ему, что он, Вова Бурнес, тоже не лыком шит и при случае может бойко и громко осведомиться: «Пане Тарабай, как на этой неделе четырехпроцентные?»

На прошлой неделе, судя по газетам, с «четырехпроцентными» было так плохо, что из рук вон.

Тарабай тогда молча вытаращил на него свои живые глаза и широко разинул рот:

— Вот оно что! Мы уже о ренте поговариваем!

Да так и застыл на месте с изумленным лицом и разинутым ртом, не отвечая на вопрос о ренте.

А это что-нибудь да значит — так удивить Тарабая; недаром вскоре после этого рассказывал Вове маклер, частенько к нему наведывавшийся на своей тележке:

— Разрази меня гром, если Нохум Тарабай не расхваливал недавно Вову Бурнеса в присутствии целой кучи купцов. Чтоб мне в этом году счастья не видать, если я не слышал это из собственных уст Нохума Тарабая: «Запомните мои слова: у Авроома-Мойше Бурнеса растет сынок на диво; говорю вам — барин в полном смысле слова».

Однажды этот самый Нохум Тарабай почтил его своим визитом: проезжая мимо хутора, заехал в своей новой коляске к нему на двор и приветливо спросил по-польски кучера Алексея:

— Пан Бурнес дома?

Было около четырех часов дня.

Увидев через окно, как Тарабай выскочил из коляски, он сильно смутился, со всех ног кинулся открывать вечно запертую дверь парадного крыльца и почтительно ввел гостя в дом.

Такие острые и живые глазки были у этого низкорослого барина, что он заметил даже медную дощечку на наружной двери и, входя в комнату, похвалил:

— Вот так и надо! Как же иначе? Надо ведь жить по-человечески!

Было у Нохума обыкновение болтать без конца о себе, о своих крупных делах и о доме, поставленном на широкую ногу; при этом он тыкал пальцем в свой крахмальный воротник и каждый раз выдвигал накрахмаленные манжеты из слишком коротких рукавов.

Нужно было ему всего-навсего раздобыть на хуторе двести-триста вязок сена для скотного двора, что при сахарном заводе, но об этом можно было поговорить мимоходом, уже на дворе, садясь в коляску; а пока Тарабай мог весело покалякать, рассказать о своем старшем сыне, который служит где-то в крупном банке, о младшем сыне, студенте политехникума, и о двадцатитрехлетней дочери, которая очень привязана к деревне и к дому и, сидя здесь безвыездно, отстала и в науках.

Недавно как-то заявляет ему она, дочка:

— Хочу ехать в Одессу.

Отвечает он ей:

— Поезжай с Богом.

Приезжает через три недели из Одессы, показывает ему черное по белому и говорит:

— Погляди-ка, папа, я сдала экзамен за шесть классов.

И у него, двадцатисемилетнего парня, одно время после этого разговора вертелись в отупевшей голове такие странные мысли о дочке Тарабая и о бывшей невесте. То, что дочь Тарабая сдала экзамен за шесть классов, имело, казалось, какое-то отношение к нему и к тому, что Миреле вернула ему тноим и гуляет теперь со студентом Липкисом; он чувствовал себя совсем маленьким, ничтожным человечком и сознавал, что этому пора положить конец, пора найти какой-нибудь выход.

Тогда и случилось с ним нечто совсем неподобающее.

Он принялся усиленно поглядывать на молодого гоя, сельского учителя, ежедневно навещавшего перезрелых поповен. Однажды он пригласил его к себе и начал тайком брать у него уроки.

Однажды он даже сказал этому парню:

— Головоломная штука — эти дроби… Очень, очень головоломная штука…

А парень взял да и раструбил эти слова по свету, подсмеиваясь над ним.

С тех пор поповны фыркали каждый раз, когда он проходил мимо их крыльца. А в городе Миреле остановила однажды его сестру и ядовито спросила ее: «Что ж, он собирается, видно, в университет, ваш Вова?»

Глава четвертая

И снова встретился он с Нохумом Тарабаем.

Это было на сахарном заводе, где он получал деньги за доставленную им свеклу.

Почтительно стоял он перед Тарабаем, как внимательный и застенчивый ученик, и слушал веселый рассказ Нохума о том, как тот недавно встретил в городе его бывшую невесту и повел с ней политичный разговор.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: