Это было в доме ее родителей; собираясь уезжать, он обнял ее, как это принято в помещичьей среде, назвал «ясновельможной панной» и потихоньку шепнул насчет Вовы: «Есть у меня для тебя женишок — просто прелесть что такое!»
Тут он хитро подмигнул Вове прищуренным глазом и положил ему руку на плечо: пусть, мол, не кручинится и положится на него, на Тарабая. Да еще поклялся:
— Чтобы мне и этом году добра не видать, коли Миреле не станет твоей славной женушкой.
Так благодарен был Вова тогда этому умному и веселому Тарабаю и на обратном пути думал о нем с необычайным уважением, усмехаясь про себя: «Вот так голова… вот так умный человек…»
Чуть не целых две недели после этого разговора ходил он возбужденный и веселый, усиленно потчевал чайком приезжавшего из города маклера и не ленился лишний раз сходить на конюшню к кучеру и весело повторить:
— Нужно тебе, Алексей, новую шапку купить… Ты мне напомни, когда будем в городе.
Так хорошо было лежать целыми вечерами на кровати, думать о том, что в передней, наконец, будет висеть осеннее пальто Миреле, и воображать, как он когда-нибудь, лежа в этой самой кровати, скажет Миреле: «Жалко мне для тебя брички, что ли? Хочешь съездить в город — так вели заложить лошадей и поезжай с Богом».
Он все чего-то ждал, ждал с нетерпением и ломал себе голову над тем, каким образом осуществит Тарабай свое обещание. «Вскоре, значит, отправится Тарабай в город… Уж, наверное, понадобится ему вскоре поехать по делам, и тогда заедет он к отцу бывшей невесты…»
Но дни проходили за днями, а в городе все же не видать было Тарабаевой коляски.
Миреле по-прежнему заботилась о хромом студенте, как о брате родном, даже входила во все его дела и за глаза хлопотала о нем: «Что же это? Какой смысл для него сидеть так у матушки под передником и обучать премудростям городских девиц?»
А в городе все было по-старому, если не считать того, что стали носиться печальные слухи о старом кашперовском графе, который жил тогда уже за границей, у зятя: «Граф, того и гляди, обанкротится, а Кашперовка достанется банку».
Мать часто сообщала ему в письмах об этих слухах и заодно ругала бывшую невесту и отца ее, не переставая причитать: «Шесть тысяч рублей — легкое-ли дело… Шесть тысяч рублей в наше время…» И еще что: векселя все написаны были на имя Гедальи Гурвица; никого, кроме него, граф не знал.
Незаметно для себя самого начал он снова в эти сильно укоротившиеся и холодные октябрьские дни спать с утра до вечера, наполняя свою тихую, загроможденную мебелью комнату тяжелым и унылым храпом, и каждый раз, просыпаясь, вспоминал: «Ох, горюшко горькое… Ничего не выйдет из планов, которые строил все время насчет Миреле…» А хуже всего, что он был глуп и такую уйму денег извел на обстановку и на новых лошадей.
А потом как-то выдался неожиданно теплый воскресный вечер; косые лучи заходящего солнца окрасили червонным золотом соломенные крыши и обезлистевшие деревья, и мужики в черных свитках стояли возле лавки у стоявшей особняком еврейской хаты; чувствуя себя под этим красным светом по-детски счастливыми. Они лениво думали свою думу о хлебе, которого припасли себе вдоволь на зиму, и улыбались друг другу: «Пора, что ли, начать стены соломой обкладывать, а?»
В этот вечер явился к нему посыльный от отца, разбудил его и сообщил странно-волнующую весть:
— Старый граф нынче ночью прибыл в Кашперовку, а отец Миреле… тот, должно быть, еще ранехонько утром покатил туда на своих лошадях.
Еще сонный, помчался он в своей бричке в Кашперовку, застал старого графа одиноко бродящим по двору, где стояла уже уложенная мебель, и без всякого труда получил деньги по всем векселям, выданным на имя Гедальи Гурвица. Старый граф полагал, что Гедалья Гурвиц сам прислал его с векселями, и просил передать Гедалье следующее: шесть тысяч рублей он уплачивает ему теперь, а что касается остальных трех, то у него теперь их нет; он пришлет Гедалье деньги из-за границы.
Тут Вова понял, что три тысячи отца Миреле пропали, понял, что он совершает подлость, но все же кивнул в знак согласия:
— Хорошо-хорошо, я передам.
И лишь с наступлением ночи, когда на обратном пути, въезжая в бричке на первую горку за Кашперовкой, издали узнал он отца Миреле с молоденьким пареньком-кучером на облучке, сердце у него ёкнуло, и второпях приказал он кучеру свернуть влево на боковую, очень узкую дорогу. Испуганный, охваченный сомнениями, он теперь лишь подумал об отце невесты: «Да ведь он с раннего утра был, кажется, у себя в лесу… Неужели же он только теперь отправился к кашперовскому графу?»
И почему-то, едучи боковой дорогой, он все поглядывал на коляску отца Миреле. Долговязые, исхудалые клячи, как всегда, были плохо запряжены в износившуюся бричку, — у правой лошади постромки чересчур коротки, и оттого она все подпрыгивает; у левой, что с выпученным слепым глазом, слишком велика шлея, и она тянет повозку не грудью, а верхней частью спины. А в бричке сидит, сложив руки, сам Гедалья Гурвиц — бестолковая голова; золотые очки его слегка съехали с острого носа, и темная раздвоенная борода развевается по сторонам.
Вова был очень расстроен и встревожен; ему думалось: «Так жениховству уж, значит, конец? Так-таки совсем конец?»
На другой день он встал очень рано и велел заложить лошадей. На дворе было хмуро и холодно; осенний дождик то и дело накрапывал, унимался и моросил опять.
Все время по пути в город он сохранял сердитый, угрюмый вид и думал о гордой, презрительно-молчаливой дочке Нохума Тарабая, которую видел однажды в уездном городе. Вывод был такой: «Она его не захочет, эта дочка Нохума Тарабая, наверное, не захочет».
Еще ночью, думая о Миреле, он решил: «Поеду туда, к ее отцу, и отдам ему деньги».
Решением этим он остался доволен; и уже хотелось ему узнать, что скажут на это люди, а прежде всего… что скажет Нохум Тарабай.
Но, переступив порог отцовского дома, он еще в коридоре услышал, как в маленьком кабинетике кричит, горячась, человек, присланный Гедальей Гурвицом, и как отец каждый раз перебивает его речь своим спокойным простацким соображением:
— Ну, а что бы было, если бы вышло наоборот?
Он остановился на минуту, прислушиваясь к спорам. И снова всплыл в мозгу прежний вопрос: «Так, значит, конец жениховству? Значит, все кончилось?»
Но почему-то направился он не в маленький кабинетик, а в столовую, где мать, не стесняясь присутствия посторонних, бранила бывшую его невесту. Лицо его сразу стало суровым, и он со сдержанной злобой пробормотал:
— Тише! Ишь, как взъелась!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
МИРЕЛЕ
Глава первая
Дела Гедальи Гурвица все больше запутывались; тайная тревога уже овладела им — этим бестолковым ученым талмудистом, и передалась всему аристократически-спокойному, барскому дому.
Целую ночь шушукался о чем-то реб Гедалья с племянником — большим докой в делах, кассиром и ближайшим другом своим. Так, шушукаясь, просидели они в отдельной комнате целую ночь и не заметили, как подошли третьи петухи; а потом, открыв ставни, увидали: в северо-восточном углу неба лениво и печально занимался мутный рассвет осеннего дня, подвигался вперед медленно-медленно и гнал перед собой последние мгновения бледной, запоздавшей ночи. Все кругом уже было серо, коровы в сонных дворах уже мычали, тоскуя по запертым в хлевах телятам и по влажной траве полей, и уже в третий раз во всех углах города и соседней деревушки просыпались петухи. Их голоса звучали то вблизи, то вдали; друг у друга перехватывали они первое протяжное благословение дню: ку-ка-ре-ку-у!..
Вдумчивый и добросовестный родственник-кассир все еще размышлял, медленно постукивая себя пальцем по носу, а бестолковый реб Гедалья громоздил перед ним, как всегда, широкие планы и при этом наклонялся к нему так близко, что чуть не задевал его своими золотыми очками, торопливо без конца повторяя: