И Нина бежит на сцену.

Так значит она живгазетчица… Вот отчего могут беситься руки и отплясывать пальцами на чужих. — Мое разыгравшееся воображение летит в воздушную яму.

В антракте преобразившаяся Нина опять на своем месте. Хохочет, показывает зубы. Не отстаю, я ведь тоже люблю и умею хохотать.

От Юрки ничего не скроется. Парочку сразу заметил. Побежал к ребятам, толкавшимся в курилке.

— Сашка филонит с Нинкой Шумовой. Поближе подсесть надо.

— Дельно. Вот юла!

Чеби дружески навернул по плечу так, что Юрку скрючило. Только Брасов презрительно затянулся. Огонек папиросы подвинулся ближе к губам.

— Вечно бы только трепаться. У Юрки кроме опилок наверное в башке ни-черта нет.

— Тебе сослепу так кажется, бинокль наведи.

Это самое обидное для Тольки; близорукость — его больное место: трогать не смей. Толька ее ненавидит, но очков упорно не носит. Близорукость — мишень подковырок, издевки. Это она безобразно заволакивает все мутью. А за напоминание о ней он готов отвертеть кому угодно волосатую, ушастую голову.

— Вот клещуга, не к одному, так к другому прицепится. Давно кулаки на твою мордочку просятся.

— То-то, я смотрю — у всех нос в клюкву.

Юрка скалится, сверкая японскими глазами.

— Говорят, в меня целил, да сослепу не разобрал, другим наквасил.

Кончиком пальца он тронул Толькин затылок. Притворяясь, подпрыгнул.

— Ух елки!.. Ну и затылок! Руку ошпарить можно, как таких горячих в клуб пускают, того и гляди — пожар.

Толька свирепеет. Около челюсти сколотились злые комки мускулов. Он сгибает небольшую голову, посаженную на большое сильное тело с выпуклой грудью. Толька грозно сжимает хрустящие кулачища.

— Во ощерился, точно кобыла на овес.

Толькин кулак описывает дугу. Юрка увернулся, но не успел выпрямиться, как кто-то толкнул на Тольку. Кулак влип в шею и Юрка, опрокинув плевательницу, растянулся на липкой грязи.

Ребята заржали:

— Идиотская сила.

В уголке бился в истерике ударник звонка. Толькино плечо грубо расталкивало собравшихся любопытных. Ворча, он пробирался в зал. Как всегда ему казалось, что те, кого скрывает туман близорукости, строят ему рожи и тихонько подхихикивают. Он щедро награждал всех невидящим презирающим взглядом. И вдруг действительно услыхал, как где-то сзади прыснули, хихикнули, захохотали. Смех быстро надвинулся. Хохотали рядом за плечами. Толька остановился и оглянулся как затравленный зверь. Видел мутную враждебную стену. Какая-то рука дергала за пояс.

— Мотри, паря, привесили тебе.

На поясе болталась привешенная коробка от папирос.

Толька остервенело сорвал ее и бросил в толпившихся.

— Эй ты, осторожней!

— Сам толсторожий! — Не расслышав, рявкнул Толька и, разбрасывая попадающихся на пути, выбежал на улицу, прокусив до крови губу.

* * *

Вечер ветреный.

— Спать не хочется. Не прогуляться-ли?

Нина непрочь.

Ветер сегодня хлопотлив. Он шуршит по панели бумажками, гонит их вдоль улицы, хлопочет над плохо приклеенными афишами.

Нина забегает вперед, поворачивается, подставляя под ветер спину.

— Сашка, прочти свое стихотворение, под ветер хорошо.

И она знает! Разносится все точно по радио.

Я смущаюсь, когда приходится читать свои стихи. Сваливаю стихоплетство на других.

— У меня своих нет. Я лучше прочту знакомого парня.

— Ну, ври, ври!

Стихи читаются легче за каким-нибудь движением. У меня ходят руки. Толстая, в розовой шляпке женщина проходит мимо и возмущенно стрекочет:

— Безобразники… Хоть девчонка постыдилась бы…

Подвыпивший макинтош без кепки, подпирающий стену дома, пьяно бормочет:

— Ничего, мать… Молокососам весело живется. Их время.

Мы сворачиваем к общежитию. В комнатах еще шум. В угловой комнате девчат кто-то безудержно хохочет, заглушая чей-то задорный голос.

Ты такой большой, высокий,
Только веники ломать—
Проводил меня до дому,
Не сумел поцеловать….

Подбумкивает гитара. Нина прислушивается и улыбается.

— Слыхал?

Сжала руку и бегом к себе в комнату.

— Ты подожди… Ну, вот и сообразить не дала.

В «гарбузии» темно. В комнате гуляет ветер — шелестит книгами на столе. У открытого окна силуэт человека.

От коек сопение и теплый дух.

— Толька, ты?.. Чего пригорюнился? Или мечтаешь?…

— О какой сволочи мечтать?

— Чего ты сегодня такой?

— Собачистый, хочешь сказать, да? Шерстью собачьей оброс. У-у, свои ребята, такая же как и ты, сволочь…

От неожиданности молчу. Что с ним?

Начинается самокритика:

— Урода нашли, обрадовались…

Через окно видна крыша противоположного дома, чернота неба, звезды… На окне стоит бутылка с водой — шмотов-ское орудие пытки, которым он обливает с пятого этажа прохожих. В воде дрожат тонкие блики света. Толька смотрит, проводит рукой, сжимает пальцами— Стекло тонко скрипит… Быстрый взмах — и бутылка, блестнув еще раз, летит в темноту, в ночь. Снизу долетает глухой удар и звон осколков.

Быстро закрываю окна. На белеющий асфальт выползает опасность — черный силуэт дворника.

Толька шумно раздевается.

— Я сверну кому-нибудь шею… Достукаются.

* * *

Общежитие просыпается с петухами.

Общежитейский петух ничем не отличался бы от простого петуха, если бы имел петушиное оперение, храбрость и задор. Обычно это самый аккуратный, самый тихий и трусливый фабзаучник. Он ложится спать вместе с курами, а просыпается, когда по общежитию начинают бродить серые тени. Тогда хрустит выключатель… Забьется в стеклянном плену лучистый гость и слышится первое «кукареку».

— А ну, вставать!.. Вставать!..

Как по сигналу «петухи» голосят в других комнатах.

— Проспали, вставай!

Дергают за волосы, стаскивают одеяла. Брызгают холодной водой.

Скрипят койки. Топают босоногие. Суета.

— Кто сапоги подменил? Два левых одел…

— Где же это мой ремень?

Из комнаты девчат несется то же самое:

— Сонька, это ты сбросила чулки с батареи?

— Муська, твоя очередь за кипятком!

— Девочки, а где мое платье?

В ванной у кранов очередь, мыльные брызги; струйки воды ползут за шиворот, текут под ноги, взлетают на стену.

— Быстрей, чего ты как утка полощешься.

— Куда без очереди?!

— Чего тарантишь глазища, не сожрешь, подавишься.

— Ребята, смотри, какое чучело на ходу спит.

— Спи-ит!

Передразнивает хриплый заспанный голос.

В комнатах обжигаются кипятком. Сухой ситный с трудом пробирается к желудку.

— Пей скорей… Пошли.

— А ну, братва, на трамвай!.

Гудит и охает лестница. По ступеням пулеметной пальбой дробят каблуки… Бабахает дверь.

— Давай, ребята. Живей давай!

Шапки в нахлобучку, спецовку на плечи и айда стегать к трамваю.

Шипят по рельсам, высекают искры дугой тяжелые трамваи, облепленные гроздьями людей.

Усы вокзальных часов дрожат, куда-то торопятся. Еще двадцать минут и они, вздрогнув, укажут время для гудков.

Трамвайные подножки берутся с бою, ловкостью острых плеч, локтей, силой глоток…

— Подвиньтесь, дайте хоть ногу поставить.

— Куда с передней… Нельзя.

Гарбузовцы — лучшие трамвайные наездники. Если не попасть внутрь, то каждая трамвайная «колбаса», каждый выступ, крючок, за который можно уцепиться, — довезут до места. Ни одна нагло позванивающая девятка не уйдет в туманное утро, не захватив с собой «гарбузовцев». «Гарбузовцы» могут даже меж двух вагонов, «а буферах или оградительной сетке. Хлещет дикий ветер по заспанным лицам, врывается в рукава, нахлобучивает и срывает кепки. Нужно от него кутаться. жмуриться, потирать руки.

Трамвай несется, рокочет, качаясь. Взметывает трамвайную вьюгу. Мимо — улицы, переулки, дома, чугунные столбы. У другого вокзала, сокращая путь, соскакиваем на ходу. С главного пути осаживают вереницу вагонов в тупик… Значит, нужно вскочить на подножку… Главное — рационализация.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: