У депо, точно стадо черных тараканов, лоснятся паровозы. Хрустят колесами по рельсам, пыхтят и выпускают усища дыма.
За депо у разъезда маневровый развивает скорость… Здесь спецовки вздуваются парусами и летят вместе с нами с подножек. Сообщенная инерцией скорость проносит через переезд, мимо шоколадной фабрики, хлебозавода к проходной фабзавуча.
Фабзавуч в стороне от главных паровозо-ремонтных мастерских.
Фабзавуч — маленький заводик или большая модель завода-гиганта. Здание мастерских уперлось в землю буквой П. Точно кто-то сложил из кирпича свой инициал, поставил точкой проходную и огородил высокой стеной забора.
Проскакиваем проходную. Цеха разноголосо галдят. Опоздали на десять минут. Рассыпаемся по цехам.
У жестяницкой Жоржка. Захлопывает потрепанный отсекрский портфелишко и сует Зинке — «агитпопу жестяному» — пачку бумаг.
— Что-то часто опаздываете, товарищ Гром! Смотри, бюро проверит.
Зинка, скосив как-то на бок рот, прибавляет:
— В поэзию вдарился. Чипчилигент, а они с девяти начинают.
И захихикала, как хихикают люди, удивляющиеся своему остроумию.
В литейной земляной пол весь изрыт. Ребята поливают формовочную землю, собирают ее в рыхлые горы.
— Э-э, Гром, слыхал, как ты прогремел. Давай, брат, лапу!
Шагает через голубовато-серую груду отливок черный до-нельзя Ходырь. Ходырь — штатный трепло. Врет никак не меньше, чем на сто пятьдесят процентов.
— Ходят слухи, что в Госцирке хотят выпустить твое полное собрание сочинений… Честное слово.
Рыжий Тюляляй горланит на весь цех:
— Поэзия шагает! Разойдись!
— Чего чемодан разинул? — охлаждает его мастер.
Мастер — старый моряк, у него крупное поношенное лицо, щуплое тело и здоровенные ручища.
— Ты, Гром, бери сегодня посерьезней работу. А то от безделья и вправду по стишкам пойдешь.
От верстаков кто-то по-заячьи верещит.
— Поэзия не картошка с хвостиком, не съедобная штука.
Формую громадный шкив. Формовочная земля тепла и пахнет баней. В грязных руках стальной карасик. Он режет послушную землю, приглаживает на изгибах формы.
Под потолком, как живые, ползут, содрогаясь гудят объемистые трубы вентиляции. Через стенку они уползают в кузницу. В кузнице бухает приводной молот, звенят наковальни. Оттуда прибегает старый весельчак — кузнечный мастер Палыч. То закурит, то просто пройдется по литейке с прибаутками, выкрутасами. Его красное обожженное лицо сияет, как накаленная «под вишню» болванка. С Акимом — мастером нашим — они большие друзья. Оба же слывут в фабзавуче анархистами. Порядок, листки задания — их общие враги. Палыч усаживается на корточки.
— Ну, «гарбузия», как дела? Землю мучаешь?
— Больше она меня.
— Где ж это вы Домбова так раскалили?.. Сегодня чуть всю кузницу не разворотил… Рукавицы к шкафу прибили, так он с дверцами выдрал. Иванова подмял, да в нос кулачище тыкать… Вы уговорите его, предупредите, а то с меня спрашивают… На президиум попадет.
Вентиляция загудела, затараторила. В кузнице галдеж.
— Опять чего-то натворили.
Палыч трусцой за дверь.
В литейной появляется Юрка. У него зажат в клещах синий от закала кусок стали. Захлебываясь, сообщает:
— Гром, Тольку к завмасту послали… Подрался.
— Как?.. С кем?..
Юрки уже нет — скрылся. Нельзя же ему стоять на месте, когда такие события.
Быстро покрываю верхней опокой форму и мчусь к конторе завмаста. Нужно выручать Тольку.
У угольной ямы опять Юрка навстречу.
— Знаешь… Толька влопался. Он не к завмасту, а домой попер… Вот балда, струсил.
В изумлении смотрю на Юрку, а тот на движущегося заводского сторожа. Снежная борода сторожа становится пушистой и задирается вверх, когда он подходит к заводскому колоколу и важно бьет «обед».
Из классов вырвались первогодники. Давят, обгоняют друг друга. Им некогда — нужно занять место в столовой.
К нам мчится Шмот.
— Где Чеби? Куда он с талонами делся?
У Шмота нетерпение, голодный блеск в глазах. Ведь раньше он получал всегда первый обед.
За ним прибегает Самохин, Грицка.
— Куда Чеби пропал?.. Нет Чеби.
Ищем Чеби. Обошли все закоулки, уборные — осталась одна слесарка. Ползем туда. Чеби у своих тисков копается в рабочем ящике. Увидев нас, шмыгнул за громадное точило.
— Ты что, чучело, прячешься? Купил талоны обеденные?
Чеби с виноватой физиомордией вылезает. Его руки начинают шмыгать по карманам, потом обвисают.
— Я деньги посеял… Видно, когда на трамвае ехали.
— А как же обед?
У Шмота от жалости к горячему вкусному потерянному обеду даже слезы на глазах. В его пятнадцать лет это трудно перенести.
— Есть здорово хочется… — Чмокаек он языком.
Чеби мрачно цедит:
— В местком пойду. Перед получкой дадут трояк в долг.
Через десять минут мы в столовой. Обед вкусен и мал. Как это только люди умеют терять аппетит? Наши желудки так разъярились, что готовы проглотить втройне больше. Вздыхаем и встаем из-за стола.
От нечего делать тащусь в токарку. А зачем мне туда? Что позабыл там? Поворачивайся, Гром, назад… Ах, вот ты зачем… Ну, смотри, вот она.
Нина, сдвинув на затылок платок, надписывает фамилии на газетных листках и распихивает их подходящим ребятам. Сую руку.
— Можно получить?
— Тебе?
Она сперва растерянно, потом с улыбкой:
— Нос раньше вымой.
Мне больше сказать нечего.
Вожу пальцем по носу. На пальце сажа. Поворачиваюсь итти.
— Гром… Громчик, подожди. Возьми мою газету. Вечером отдашь.
Газета у меня, а ведь я не за газетой пришел.
Рабочий день бьется в сетке расписаний. У третьего года шесть часов практики — два теории.
В зале галдеж. Трещат жестяницы с токарихами. Хвастают силой верзилы кузнецы перед такими же увальнями литейщиками. Возятся слесаря, трогая спокойных, читающих книги, столяров.
От сильного напряжения звонок не звонит, а хрипит. После него выползают из своей берлоги старые солидные педагоги. Идут медленно в развалку… Грузно ступают, шлепая подошвой… А помоложе, бренча номерками ключей, обгоняют их.
Шум расползается по классам. Педагоги успокаивают, шипят… Кажется, что в каждом классе фырчит перед неожиданным врагом выгнувшийся кот.
У литейщиков спецдело.
Педагог ни молод, ни стар, что-то среднее. Он высок, неуклюж, ступает как слон, изобретательски рассеян. Он и в самом деле «Эдисон». У него много мелких изобретений. Даже стреляющая система пароотопления, при которой дрожа потеют, — тоже его изобретение.
Но в педагогике изобретений у него нет. На партах возня. Тюляляй лупит книжкой Ходыря, а тот верещит каким-то животным. Киванов и Виванов (двум Ивановым для опознания прибавлена к фамилии буква от имени) роются в пачке бумаги, лежащей на столе, отыскивая листки в клетку для игры в крестики. Остальные — кто во что горазд. Тюрентий — это прозвище педагога — шипит, оскалившись, стучит ладонью о стол.
— Ш-ш-ш… Тиш-ше! Сядьте, пожалуйста, успокойтесь.
Это не действует. Шум.
У него все же есть и здесь маленькое изобретение. Тюрентий осторожно подходит к двери, выглядывает в зал и делает испуганное лицо.
— Ш-ш… Идет.
Это обозначает, что появился на горизонте зав. учебной частью. Водворяется условная тишина.
Тюрентий спрашивает пройденное. Вызывает по списку. Вызванный ломается, как красная девица.
— Не понял.
— Не успели выучить?
— Занят был.
— Ничего, ничего, ну хоть то, что знаете.
Нехотя встает ученик из-за парты и ворча тянется к доске.
— Рабочему теории не надо… Это для истребителей.
Начинает чертить детали машин. Чертит грязно, непонятно.
А Тюрентий, точно забыл обо всем, смотрит в окно задумчиво и напряженно.
В классе кто поживей играет в щелчки или рассказывает анекдот. Сонные приспособились на «камчатке» и дремлют.
У меня на таком уроке гостит книжка.