Георге ничего не сказал. Только, приходя к ним, пристально смотрел на Домнику, словно хотел спросить ее о чем-то, а Домника делала вид, будто занята какой-то работой. Но пришла весна, и однажды, когда Домника сажала картофель в огороде, явился Георге, взял тяпку из ее рук, посмотрел, хорошо ли наточена, и спросил, кто научил ее вышивать.
— Сама научилась. А что?
— Молодчина. Моя мама о тебе прямо гимны слагает — ну что за нитки, что за крестики!..
Домника сказала, что тогда у нее не было ниток, — разве то вышивка? Она сделала ее так, на скорую руку.
— А теперь у тебя есть нитки?
У нее не было ниток, но, сама не зная почему, сказала:
— Теперь есть.
Георге улыбнулся.
— Ну тогда я забуду у вас еще один платочек.
В тот же день она обошла все село, собирая разноцветные нитки, — теперь могла бы вышить все, что угодно. Но только на другой день пролетели над деревней два самолета, и со стороны Прута донесся глухой шум — там гудела и ухала земля.
Георге не забыл у Домники второго платочка.
Теперь ему будет вышивать Русанда — о, она умеет хорошо вышивать. А ей что делать со своими нитками, которыми она любовалась, берегла как зеницу ока? Выбросить?
Падают капли с крыши — одна, опять одна и еще одна…
Нет, она их не выбросит.
И чтобы скорее уснуть, Домника считает капли: одна, две, три, четыре…
Заворочался во сне Трофимаш, но Домника уже не слышала — она спала глубоким сном. Поднялась Русанда и укрыла его. Ей только что приснился дом, который она любила больше всех домов на свете, — большой дом с двумя окнами. Вдруг одно окно открылось настежь, и перелез через подоконник черноволосый парень. Завидев девушку, подошел к ней и сказал:
— Милая…
Светало. Занавески на окнах стали пепельного цвета, и по улице проехал верховой, но ни одна собака не откликнулась на зычные шаги лошади, с трудом месившей раскисшую дорогу.
Русанда вдруг затосковала по своему дому, где легче мечталось и откуда рукой подать до того, который только что сказал ей «милая».
8
Георге почти не помнил своего отца: еще не мог взбираться к нему на колени, когда остался сиротой. Может, он всего несколько раз за свою жизнь произнес слово «отец», а может, и ни разу. И научился сам делать себе игрушки, и ел виноград только с хлебом, чтобы было сытнее. Возможно, он слишком рано понял, почему их пшеница поспевает позже, чем у других, почему каждую субботу дядя его Петря приходит к ним смазывать телегу и почему, когда он ходит колядовать, люди дают ему два бублика, а остальным ребятам только по одному.
В десять лет он уже ездил пахать, цепляя плуг за задок телеги, — ни поднять, ни снять не хватало еще сил. И так из года в год он оставлял свое детство в играх других мальчишек, а сам чуть свет выезжал в поле, где самой лучшей сказкой был обеденный отдых, самым лучшим товарищем — вороной жеребенок и самой красивой игрушкой — прямая, с теплой гривой борозда. И ночью ему снились рожь, и плуг, и жеребенок, но никогда не снились калитка, звезды и девичьи глаза. И если он был удручен, это означало, что у него плохо взошла рожь; если вечером, вернувшись с поля, он наклонялся приласкать собаку, значит, он хорошо поработал в тот день. А если и одолевала какая-нибудь мелодия, он насвистывал ее, пока шел за водой, чтобы не терять времени даром.
Тяжелый труд сделал из него здоровенного парня, а вечные хлопоты научили спокойной и зрелой мысли. И вот тетушка Фрэсына вдруг увидела намного раньше, чем ожидала, что в доме вырос мужчина — хозяин; деревенские парни нашли еще одного товарища, на которого можно было всегда положиться, и, к великой радости девушек, на вечеринки стал приходить немного застенчивый, молчаливый черноволосый парень.
Сядет, улыбнется и помолчит. Еще помолчит, еще улыбнется. Разговорить его, раскачать не было никакой возможности. Все эти игривые взгляды, намеки, перешептывания летели как пушинки, не задевая его. Натруженный за день, он сидел себе в уголочке, улыбался, погруженный в заботы дня завтрашнего, старался поменьше слушать, пораньше смотаться, так что в конце концов родители местных красавиц стали смотреть на него недобрыми глазами и говорили промеж собой:
— Уж этот наработает, уж этот наживет…
Дело, однако, было вовсе не в этом. Георге был застенчивым по натуре, а его стыдливость осложнялась еще и тем, что жили они с матерью в большом недостроенном доме. Покойный отец собрался было построить его на долгую и красивую жизнь, но ему не суждено было прожить эту жизнь, и заложенный им дом так и остался с заколоченной парадной частью — ни окон тебе, ни дверей. Эти передние комнаты, задуманные отцом для веселых праздников, для гостей, теперь стояли полутемные, служили для хранения зерна, всякой всячины, и это действовало на него угнетающе. Было что-то постыдное в том, что люди собрались для большой, веселой жизни, да вдруг замерли, срезанные на лету.
Для юноши завершить то, что задумано отцом, — дело нелегкое, непростое. К тому же вокруг шелестели одни низкорослые дубовые леса, сосновые доски привозили из Карпат, и стоили они неслыханно дорого. Собственно, доски в конце концов можно было и достать, и мастера хорошего можно было найти, если бы один большой, так чтобы по-настоящему, урожай… А время, как назло, было против — то сплошные дожди, то засуха и недород…
Поле, однако, обещало ему осмыслить, украсить его жизнь, и потому Георге с утра до ночи пропадал в поле. И когда он возвращался усталым и молчаливым, значит, посевы опять горят на корню; если он возвращался веселый и шутил с соседями, значит, дело в том зеленом мире как будто идет на поправку.
Ни бесконечные блуждания сверстников по залитым лунным светом улицам села, ни их красивые, переворачивающие душу песни, ни загадочные намеки соседских дочерей, пи томные молодухи, ни восхваляемое всеми молодое вино ничего его не занимало, так что стали уж поговаривать: а сын ли он своего отца, течет ли в его жилах кровь? Может ли так быть, чтобы один сгорел ярким пламенем, а другой едва-едва дымился?!
9
Во двор пробрался теплый ветерок и треплет ржаные соломинки, выбившиеся из-под застрехи, блеет ягненок, пробуя свой голос, и на крыше у соседей весело заливается ветрячок.
А в хате! Боже, что творится в этой хате! Громадная печь с потертыми боками, двойные оконные рамы с айвой между ними, с айвой, на которую и дети уже не обращают внимания, коврики, постеленные у самого порога, чтобы не дуло из сеней, и вечно они вылезают за порог, как только откроешь дверь, смотришь на все это, и так досадно, и так неловко, когда приходит чужой человек.
Русанда кончила ткать, расстелила ковер и долго глядела на него. Хорош. Ну конечно же, хорош! На стене он будет красивым, еще каким красивым!
Кошка долго мяукала в сенях, потом стала царапать дверь. Русанда открыла ей, а куры как сумасшедшие кинулись кто куда, подняв столб пыли и опрокинув пустое ведро.
— Ну входи же…
В саду увидела кролика. Тот обгладывал веточку и, услышав собачий лай, сел на задние лапки, насторожил уши.
— Какой хорошенький! Дай-ка я тебя поймаю!
Быстро сунула ноги в старые калоши, что дежурили возле чулана со времен Ноя, и побежала в сад. Но не успела дойти до погреба, взглянула на свои ноги и остановилась — пройдет еще кто-нибудь мимо и увидит ее в этом старье…
Меж деревьев пронеслась ласточка, серенький комочек мелькнул над головой; девушка взглянула из-под ладони: эге-ге, где твоя ласточка!
Пахло распускающимися почками, так хорошо и заразительно пахло, что чем больше вдыхаешь этот запах, тем больше, кажется, остается места в груди.
А сверху струился мягкий и теплый свет. Русанда, запрокинув голову, глядела в небо, прозрачное и такое высокое, что если бы между теми двумя облачками был мостик и упасть с того мостика — брр! — Русанда передернула плечами, будто капля холодной воды попала ей за ворот. Еще раз взглянула на небо и улыбнулась — прозрачная, далекая синева, но, чу, что такое там, вдали, над горизонтом?!