И однажды было, Корнилов по срочному вызову Лазарева вошел к нему в кабинет, а тот, весь красный, говорит, еще минута, и уже начинает кричать в телефонную трубку: «Когда же это, наконец, кончится! Когда? Мы месяц тому назад предложили всем заинтересованным организациям высказать свое мнение по строительству цементного завода, и нэпманы ответили, предложили подрядные услуги, они берут на себя торговлю и снабжение на стройке и открытие столовых и ресторана с танцевальным залом, а советские краевые организации? Только что получил свою же бумагу из тринадцати учреждений и с тринадцатью резолюциями, вот послушай: «Принять к сведению», «Учесть в дальнейшей работе», «Согласовать», «Направить на рассмотрение», «Согласовать», «Отложить ответ до возвращения тов. Лившаткина из отпуска», «Согласовать». Мы что ж, дадим погубить себя бюрократии, да? Можно Крайплану так работать или так нельзя Крайплану работать?! Ты согласен, нельзя! Тогда закрываем Крайплан завтра же!.. Ну и что же, что банально! А чего тут выдумаешь небанального? Попробуй выдумай! Что я предлагаю? Снимать с работы, гнать в шею! Хуже придут, но не такие же, нет... Да-да, так оно и есть, так и есть: я десять минут тому назад с благодарностью вспоминал военный коммунизм! »
Тут Лазарев положил трубку, посидел молча. И развел перед Корниловым руками. Вот так.
— А вы принесли по цементному заключения геологов? — спросил он.
«Ага! — подумал Корнилов.— Если бы Лазарев был кругом прав, умел бы осуществить свою правоту, он бы не кипятился так и не переживал бы...» А тут спустя некоторое время Лазарев неожиданно еще и сказал:
— Мы-то, плановики, мы кто? Что мы знаем о себе? Почему планируем именно мы, а не кто-то другой, случайно, да? Какими мы должны быть и что мы должны знать? Знать все невозможно! Знать мало нельзя! Или вот: интуиция в нашем деле возможна или нет?
Тут уж Корнилов и вовсе подумал: «Ага, ага! Лазарев-то? При всей своей правоте вот как говорит! И сомневается как?!»
И, наконец, был случай... Очень, очень примечательный. Кажется, он-то навсегда и утвердил Корнилова в его всечеловеческом назначении, с того случая он и чувствовать себя в мире стал по-другому, и Лазарев, и даже жена Лазарева Нина Всеволодовна приобрели в его жизни необыкновенный смысл...
Случай был почти что обыкновенный, на первый взгляд ничего особенного...
В краевом театре «Факел революции» коллектив Крайплана смотрел Толстого, «Власть тьмы».
Лазаревы были вдвоем, поэтому Корнилов к ним не подходил, но в антракте они подошли к нему первыми. Константин Евгеньевич сказал:
— Давненько не видели мы графа... Давненько. Я даже соскучился! Очень занимательный был граф, интересный! Нина тоже соскучилась по графу!
— Еще как! — вздохнула Лазарева и улыбнулась Корнилову. Непосредственно ему. — А вы? — спросила она при этом.
— Конечно! — кивнул Корнилов. — Конечно, я по Толстому соскучился. Но графа-то нынче я не приметил.
— Неужели? — удивился Лазарев. — Неужели можно этакого изысканного, этакого умного графа и графства не заметить? Не знаю, не понимаю, как это можно. Я все время, каждую секунду графа вижу, что бы и когда бы он мне ни говорил! О темных мужиках говорит он — граф, о зеленом дубе, о поле боя под Аустерлицем — граф, о страданиях Нехлюдова — граф, о Николае Первом — граф. И в том, как он сам не хочет быть графом, он тоже граф и аристократ. Да разве разночинец Достоевский может так же аристократически видеть и думать — никогда! Достоевскому не веками выработанную культуру, не аристократизм и систему мышления подавай, ему подавай систему ее разрушения и ниспровержения! И это, заметьте, этот антагонизм происходит при необычайном сходстве их целей, при том, что оба видят в жизни тупик и оба видят выход из тупика не в чем-нибудь, не в классовой проблеме и борьбе, а в любви к ближнему своему!
— У вас, Константин Евгеньевич, — заметил Корнилов, — особый взгляд...
— Классовое чутье! — расшифровал Лазарев.
— Может быть! А это обязательно — принюхиваться к каждому без исключения предмету? Классово принюхиваться7
— Не обязательно! Но если вам от природы дан музыкальный слух или классовое обоняние, куда вы с ними денетесь? Убьете их, что ли? Их даже убить нельзя, невозможно! Вы сможете?
«Что, выкусил? — не без шаловливости посмотрела Нина Всеволодовна на Корнилова, но в то же время будто и сочувствуя ему, и спрашивая: — А что дальше? Мне это интересно».
Дальше Корнилов уже с некоторой меланхолией спросил:
— Вы Достоевского, наверное, и совсем не любите! Нынче его никто не любит, да? Сам нарком Луначарский страшно как его не любит!
— Почему же никто? — пожал плечами и энергично махнул рукой Лазарев. — Да вот она, собственная моя жена, прямо-таки обожает! А я действительно нет... И нынче, и всегда не любил: Достоевский ничего не разъяснял, но запутывал и без того запутанный мир.
Еще никому не удавалось запутать его так же... Но даже и не это странно; всегда было похоже на то, что обязательно должен явиться в мир великий и даже гениальный путаник, странно другое — немыслимый восторг и трепет перед ним человечества... Не знаю почему, но люди, погибая в путанице мира простирают руки к своему кумиру: «А это мы не сами по себе! Мы по Достоевскому погибаем!»
Подошел Бондарин.
И в нем тоже чувствовалось что-то необычное, не то праздничное, не то какие-то воспоминания его настигли, он тоже, наверное, многие годы не видел Толстого на сцене. Книги наедине с самим собой, конечно, читал, но чтобы увидеть толстовский спектакль в театре — где бы это? Чтобы при всем честном советском народе — и вдруг Толстой на сцене? Новые времена наступили... Да.
Бондарин вмиг схватил суть разговора:
— Да ни в жизнь! — сказал он. — История хоть и повторяется, но вовсе не так, чтобы в двадцатом веке мы погибали по предписаниям века девятнадцатого, это утопия! Мы если вздумаем погибать, то совершенно по-новому. Мы ведь по Толстому давно отверились, а по Достоевскому давно отсомневались, у нас совсем другая задача — бороться по Ленину! Вот какое дело... А я ведь — люблю дело!
— Ого! — удивился Лазарев и, прихватив Бондарина за рукав черного плотного костюма, легонько, но настойчиво потянул его в угол, высвобождая из разномастной толпы, которая неестественно густо заполняла небольшое сумрачное и неуютное, без всяких украшений театральное фойе. Там, в уголке, Лазарев спросил: — Таково, значит, ваше мнение, Георгий Васильевич? Неужели?!
— Зачем же мое? — ответил Бондарин. — Оно не мое, а ваше. Я ваше мнение уточняю, не более того!
— А-а-а, вот оно что! А я-то думал... Спасибо за помощь, но мне, право, было бы гораздо интереснее услышать ваше собственное мнение!
— Собственное? Пожалуйста! Мое мнение — служба! Я, знаете ли, Константин Евгеньевич, столько мнений на своем-то веку слыхивал и даже воочию видывал, через столько мнений прошел самолично, что из всех из них осталось у меня одно-единственное — служба! Вы и сами подумайте: как бы это я мог служить нынче членом президиума Крайплана, иной раз даже замещать по службе вас, ежели не пришел бы в свое время именно к этому выводу! Служба требует, и вы требуете от меня строить социализм? Строю! И даже с удовольствием! Это оказалось гораздо интереснее и даже гораздо душевнее, чем можно было предположить!
Постояли молча...
— Погибнуть по кому-нибудь, по Толстому или по Достоевскому — этому тоже ведь надо научиться!— как бы пренебрегая Бондариным и всем тем, что он только что сказал, а обращаясь к Корнилову, проговорила вдруг Нина Всеволодовна. — Или я не права?
Корнилов хотел ответить, что она права, но тут антракт кончился.
По пути домой — их, крайплановцев, в тот раз много было в театре, культорганизатор постарался, распространил билеты — все четверо сошлись снова.
Однако что-то мешало Корнилову продолжить разговор с Лазаревым. Уж не Бондарин-ли этому мешал?
Шли по снежку, по скользким тротуарам, беседуя о том о сем, Бондарин вел себя свободно, подчеркнуто свободно.