— Ну что, Константин Евгеньевич, — спрашивал он Лазарева, — дельного работничка я привел вам в Крайплан? А? — И показал глазами из-под мерлушковой шапки-папахи на Корнилова.
— Мы дадим ему работу и еще посложнее, поответственнее. Точно, дадим! — подтвердил Лазарев, а Нина Всеволодовна внимательно взглянула из лисьего воротника на Корнилова.
Бондарин же спросил ее:
— Разрешите пристроиться?! — и взял ее под левую руку, а под правую она шла с мужем. Так они и шагали дальше — втроем и дружно в ногу. Корнилов же остался позади, в одиночестве. Трое, хоть и мешая встречным прохожим, умещались на узких тротуарах, четверо никак!
Никак...
— Люди, которые умеют отражать жизнь, сами не умеют жить! Хотя бы Толстой, — громко произнес Корнилов, потом и еще добавил: — И целые народы также! Египтяне? Художественный был народ и весь, до единого человека погиб! А вот о России я думаю, что...
Бондарин, как и следовало ожидать, мгновенно подхватил мысль:
— Осознание жизни — это отшельничество. Отшельники же нынче очень редки, а главное, никому они не нужны!
Лазарев, как всегда, оставался на своей линии:
— Осознание жизни — художническое, научное, социальное, любое — обязательно должно приводить к более совершенной системе общественного устройства. Иначе грош цена искусству и науке, вообще всей так называемой духовной жизни человека!
Корнилов хотел прокомментировать это заявление, но его опередил Бондарин.
— Образование и искусство никогда не упрощали человеческого характера! — сказал он. — Они его всегда усложняли. Значит, усложняли и задачу общественного переустройства!
А чем кончилось? Подумать только, вот чем: дальше они говорили только втроем.
Правда, Нина Всеволодовна раз-другой обернулась к нему и, молча извинившись, молча же приободрила: «Терпи, Корнилов! Что поделаешь, Корнилов, если такие узкие и такие скользкие существуют в городе Красносибирске тротуары?! Вот если бы мы были где-нибудь в другом месте, в другом городе...» А еще показалось Корнилову, что она его упрекнула: «Господи! При таких-то умных, при таких серьезных разговорах и вдруг испытывать по-детски горькую обиду! По-детски отчаянное одиночество! Только потому, что вы остались одни, а мы идем втроем!»
Но он испытывал! Смешно?! Вечно одинокий человек — испытывал!
Между тем там, впереди, возникало нечто до боли интересное, развивалась исконно русская тема — что такое Россия? Бондарин говорил:
— ...вечные распри и междоусобицы! Братья-князья дрались между собою, делили стольные города. И родные революционные партии тоже. Дождемся ли когда-нибудь... Склочный мы, что ли, народ, ежели затеяли этакую гражданскую, этакую меж и внутрипартийную борьбу? Или в самом деле иначе нельзя, не бывает...
— Зато впервые в истории нашей и человечества осуществляем братство между всеми, кто к этому способен... — пояснил Лазарев.
— А кто не способен? С теми как?
Ах, как хотелось, как горел желанием Корнилов принять участие в этом споре, но нет, те трое шли впереди, он шел один позади, и чем дальше, тем все меньше он их слышал и понимал.
Да и Нина Всеволодовна уже не оглядывалась больше, уже не считала это нужным. Двое мужчин вели ее под руки, и она то к одному из них, то к другому склоняла голову в пуховом платке и всей своей не то чтобы полной, но и не сухощавой фигурой склонялась то вправо, то влево...
И в утешение самому себе, и в страстном, именно в страстном порыве того же детского самолюбия Корнилов решил: «Сейчас подумаю о чем-нибудь таком, до чего им, всем троим, никогда не додуматься! Подумаю, а им не скажу! Ни слова!» И стал думать так: «Значит, так, значит, так, значит, так... Что во мне, в моих мыслях было самым-то умным? Самым истинным? Самым значительным? И потрясающим?— стал вспоминать он. — Ах да, конечно, мысль о конце света... Ну как же, помню, помню: ночь... темь... река... лед... Переправа через Каму — вот что! Одним словом, конец света! Ну, конец так конец, а я-то, Корнилов-то, здесь при чем? В чем тут моя-то роль? Мое значение?» — еще подумал он... Ему теперь, когда он, насмотревшись Толстого во «Власти тьмы», когда он шел, страдая, один и позади, а те трое, радуясь, впереди, ему в этот момент совершенно необходимо было ощущение собственной роли, собственной значимости.
И он без этого — без роли и без значения — не остался, они к нему пришли!
«Ну, как же, — догадался он. — Как же, как же! Я и есть тот человек, который, как никто другой, воплощает в себе конец человечества... И, значит, когда умру я, человечеству останется жить после меня недолго, клянусь, очень недолго!»
И ничто его не смутило в этой нелепой мысли, в этом странном заключении — ни абсурдность, ни фантастичность, ни мистика…
И даже то обстоятельство, что Корнилов в самом себе не сделал тогда никакого, ни малейшего открытия, ведь эта мысль, он помнил, была у него и раньше, давно была, даже и это его ничуть не смутило: да мало ли что была? Мало ли что являлась время от времени, мелькала? Мало ли что мелькает в уме каждого человека А вот сейчас эта мысль стала для него главной, до конца жизни главнейшей и неизменной, вот в чем все дело! Сейчас в этой мысли появились и главные действующие лица — прежде всего он сам, Корнилов, потом Лазарев, ну и еще Лазарева Нина Всеволодовна была действующим лицом... Почему, как была, непонятно, но факт оставался фактом: была! А вот Бондарин, тот не был... Острый, необыкновенно острый и сильный ум, но это ничего не меняло, все равно не его ума было дело, вот и все! Такое пришло в тот миг убеждение, такое озарение...
О поэзии, например, говорят: «Миг вдохновения, и стихи готовы, находка совершена!» А, должно быть, ничего подобного, чтобы этот миг настал, сначала нужна долгая-долгая, изо дня в день черновая работа, утомительное и тоже долгое напряжение нужно, опыт жизни и мышления нужны, и только все это, вместе взятое, повзаимодействуя между собой, высечет наконец искру... Ту самую, которая — вдохновение, которая и есть не что другое, как твое назначение в этом мире.
Вот еще почему Лазарев не имел никакого права умирать, он должен быть живым, а не мертвым, продолжать общение с Корниловым, сдерживать его мысль...
А он что сделал?
Он умер!
И на кого же...
И на кого же Корнилова оставил?
Да так и есть, так оно и есть — на Бондарина он его оставил... Бондарин во-о-он еще когда уже играл особую, исключительную роль в жизни Корнилова, а с годами эта роль все возрастала. Ведь и в Красносибирск-то, в Крайплан Корнилов угодил только благодаря Бондарину, только ему он этим был обязан.
В прошлом году было дело, в 1927-м.
Дела в краевом Красносибирске были у Корнилова тогда такие: сбыт продукции Аульской промысловой кооперации.
К тому времени он, Корнилов, заметно шел в гору по линии промысловой и вот из председателей артели «Красный веревочник» стал уполномоченным окружного Союза, а в этом именно качестве и с документами агента по сбыту прибыл в Красносибирск.
Сбывать полушубки, рукавицы, пимы, шапки-ушанки, деготь и прочее, а также веревку и канат — по старому теперь уже пристрастию — оказалось делом нелегким.
Где он только не побывал, Корнилов, за четыре дня пребывания в Красносибирске: на базарах Центральном и Зареченском восемь раз (по два раза ежедневно), в представительстве Северной морской экспедиции — три, в красносибирском отделении Сибирской железнодорожной магистрали — три, в «Рыбакколхозсоюзе», в Крайплане, в японском и немецком консульствах — по одному разу.
Замотался окончательно. Уже стал забывать, где он был, а где только должен быть, пришлось все посещения заносить в записную книжечку.
Хорошо, когда сразу и определенно скажут, как, например, сказал немецкий консул: «Веревочной продукцией современное германское государство обеспечено полностью, а в пимах не нуждается!» А вот с японцами оказалось труднее, там угостили чаем, заставили посидеть на циновке, сложив ноги крест-накрест — мука мученическая! — поговорили с промысловым уполномоченным на ужаснейшем русском языке, но с русскими пословицами о том о сем, по многим, по разным вопросам поговорили, потом сказали то же самое: не нуждается в веревке Япония, в Китае ее можно приобрести почти задаром.