Месяц прошел, пока следующее случилось: он сидел в комнате Нины Всеволодовны и — весь внимание! — слушал ее.
Она рассказывала о Лазареве, о ком же еще ей было рассказывать? О чем?
— ...Он мог работать двадцать часов в сутки. И тридцать шесть часов подряд мог. Он удивлялся, когда удивлялись ему: «Пустяки! Через полсуток наступает момент слабости — голова кружится, поташнивает, но это недолго, это надо преодолеть, а потом все пойдет как ни в чем не бывало. Вот и при голодовке бывает такой же критический момент — это на всякий случай надо знать каждому... Момент преодолен, и ты снова тот самый работник, которым хочешь быть!» И не дай бог посоветовать, сказать ему, чтобы отдохнул, что не надо бы идти на какое-то заседание, собрание, на какой-нибудь президиум. Такой совет — это покушение на его самостоятельность, и вот я ни одним словом никогда не вмешивалась в его работу... Он говорил, что, чем меньше я буду вникать в его работу, тем больше сил останется у меня и у него для нашей любви... Кроме того, это была его привычка детства — он из состоятельной семьи, но начал работать и жить на свои средства уже в пятнадцать лет, уже тогда никого не посвящая в свою работу. И вот он взваливал на себя все больше, больше работы, и незадолго до его смерти я решилась и сказала ему, что он должен себя беречь, соизмеряться со своими огромными, но все-таки реальными, а не воображаемыми силами. Что, может быть, ему будет легче, если он хоть что-нибудь будет рассказывать мне. Не обязательно что-то специально техническое или же сугубо партийное, но могут же быть у него какие-то опасения, сомнения, еще что-то такое, чем человек обязательно должен поделиться с другим человеком. «Все так делают, все ответственные, все до крайности загруженные работой люди! » — сказала я. Он, конечно, возразил: «Не все! Военные же специалисты не говорят женам о планах своих штабов?»
«О планах не говорят, а о себе говорят!»
Тут он задумался. «Меня один вопрос действительно утомляет: что в нашей жизни может быть подчинено плану, а что не может и не должно? Есть граница, я чувствую ее, я каждый день, словно перебежчик, пересекаю ее и часто засыпаю с тем же чувством, стараясь понять, где я. На той или на другой стороне? — Тут он посмотрел на меня. — Ты удивлена! Не надо было мне так говорить?» Конечно, он угадал, я-то всегда думала, что он засыпает только со мной, только с мыслью обо мне. Я очень гордилась тем, что одним своим присутствием могу изгонять у него любые мысли. Он и еще сказал мне тогда: «Я действительно расскажу тебе... Завтра. Не сегодня, а завтра...»
Нина Всеволодовна замолчала, Корнилов спросил:
— И потом?
— Назавтра он умер...
— Простите. Но о чем то вы ведь очень много говорили? На даче, в Еловке. Вы все ходили-ходили там, все под руку, и говорили, говорили.
— Господи, мало ли о чем? О Толстом, о Достоевском. О капитализме и социализме, О любви!
— Об Анатоле Франсе и Бернарде Шоу...— подсказал Корнилов.
— О них? Кажется, было и о них. Наверное, было...
— Ну, а если бы вы сказали ему: «Выбирай, или я, или революция? Я или Крайплан? Я или...»
— Он сказал бы: «Ты!» и проклял бы себя. И умер бы, но не назавтра, а в ту же минуту. А тем, что я никогда не ставила этого вопроса «или-или», я и спасала его ежедневно и ежечасно. А теперь вы знаете, какая ужасная мысль: он обманул меня ! Он стал всей моей жизнью и моим миром, он всего лишил меня, кроме себя самого, и этим осчастливил меня безгранично, а потом взял и умер. Конечно, невольный обман, но обман же? Конечно, он не хотел умереть, но умер!
И в другой раз она снова говорила о том, что была порабощена Лазаревым, и говорила об этом как о великом счастье.
— Мужчине непонятно, но женщине...— говорила она.— Ах, не все ли равно, чего лишает тебя любимый человек? Всего на свете? Прекрасно чувствовать себя лишенной всего на свете! Истинное благо, истинное счастье! Ребенок чего только не лишает свою мать, но она любит его бесконечно! Все состоит в этом — кто лишает, как лишает?! Как дышит он рядом с тобой, этот человек, какие слова говорит, как смотрит на тебя, какими глазами! Кто он? Тот или не тот, которому отдать себя всю — это высшее благо?!
— Всему, что заключено во мне, мне верить не дано. Я и не верила. Верила, когда все это принадлежало только ему... Я была гениальна в отношениях с ним, это я знаю! Он был понятен мне... Со всеми его убеждениями, со всей его самостоятельностью и слабостями, со всею его ограниченностью, свойственной людям, в чем-то раз и навсегда убежденным. Я обыкновенная женщина, но в этом я была гениальна, клянусь ! Его нет, и нет больше моей гениальности...
— Вы и сами по себе необыкновенны! — сказал Корнилов.
— Да-да, со мной произошел когда-то совершенно необыкновенный и гениальный случай — я встретила Лазарева! Невероятность — встретить его среди миллионов людей!
Спустя еще несколько дней они перешли на «ты» и Нина Всеволодовна сказала:
— Оказывается, Лазарев приучил меня к тому, чтобы рядом со мной был человек. Обязательно был, это мне нужно, как собачонке какой-нибудь, которую нельзя оставить в доме одну — она будет выть, скулить, царапаться в дверь и вслушиваться, как ходит кто-то за стеной. И все время нюхать воздух — не пахнет ли хозяином? Да-да, я память потеряла и не помню, какой я была до встречи с Лазаревым, собачонки тоже ведь теряют память о матери, о сестрах, о братьях, о самих себе... Знаю, что я была, но какая? Да мне и неинтересно это было после той, после гениальной встречи. Не все ли равно, что, когда, где, как было со мной до нее? Мне странно было, что что-то было до нее, какая-то жизнь... А ведь была, действительно была, и теперь, когда Лазарева не стало, память снова может возвратиться ко мне... А я ведь ее не хочу, боюсь ее... Она мне что-то подскажет, что было, а тогда я подумаю: «Значит, и теперь может быть что-то другое? Что-то без Лазарева?» А я не хочу без него ничего. Пусть без него будет ничто, это справедливо и нравственно... Это будет истинной памятью о нем...— Тут же после минуты молчания она стала вспоминать: — Мой первый муж был моим убийцей. Не веришь? Я правду говорю, сущую правду! Да-да, я еще вот что вспоминаю. У меня была жестокая, но безмерно любимая мною мать, она об меня ради моего же счастья две палки сломала, вот такие, в два пальца толщиной, но заставила выйти замуж. Она плакала, она в истериках билась, в беспамятстве, так ей было меня жалко, но все равно она била, била, била. Она была убеждена, что я не понимаю своего счастья, а она его понимает. Она прожила страшную жизнь и хотела спасти меня от такой же страшной. А мне было семнадцать лет, и я согласилась и пошла, а ведь это был старик, ему было тогда почти столько же лет, сколько мне сейчас... Я пошла за него, но стала сопротивляться ему, не могла не сопротивляться, я царапала его, а через неделю он, искалеченный, так искалечил, так изуродовал меня, что меня отвезли в больницу и там я чуть не умерла. Когда-нибудь расскажу, как я чуть не умерла. Это, наверное, будет интересно, и я расскажу. Так вот, когда я не умерла, я убежала к другому. Ты думаешь, к Лазареву? Нет, еще не к нему... но тот тоже был революционером, я с ним была в одной ссылке и в одной эмиграции и мы везде жили хорошо, душа в душу, все о нас говорили «живут хорошо». А за границей я выполняла его поручения, ездила для связи с товарищами во Францию, в Силезию — языки я знала, я к ним способна — и вот один раз приехала на связь к Лазареву, о котором до того совершенно ничего не знала, ничего! Приехала и вот что поняла: первый мой муж был моим убийцей, но он был мужчиной, а второй был моим благожелателем, но мужчиной настоящим не был никогда... Тебе понятно?
Корнилов выражал свое искреннее, действительное понимание.
Один раз действительное, два раза действительное, три раза. А потом? Что должно было наступить потом...