Конечно, Нина Всеволодовна могла догадаться об этом счете, который вел Корнилов, и вот он думал; «Пусть! Пусть догадывается. Чем скорее догадается, тем, наверное, лучше!» А может быть, она уже и догадалась Если говорила так:

— Лазарев никогда не может повториться! Но самое страшное в другом: что если повторится что-то похожее? Какая-то тень явится ко мне, тень того, что было... И собачонка кинется к этой тени и побежит за ней. Ведь в тени тоже есть часть того, от чего она исходит? Сотая, тысячная доля, но есть же? И вдруг — только представь себе весь этот ужас! — вдруг я уступаю тысячной, что ли, этой крохотной какой-то частичке? Как ты думаешь, Петр? Мне очень страшно а вам? Вам не страшно? Тебе не страшно? — Она путала «ты» и «вы»...

А Нина Всеволодовна, говорившая на «вы», и Нина Всеволодовна на «ты» — это были очень разные женщины, даже с разной внешностью.

«Вы» жила памятью о муже и все еще была подчинена его непоколебимой власти.

«Ты» страстно хотела быть подчиненной той же власти, но боялась, боялась, боялась эту власть над собой утерять...

И та, и другая Нины Всеволодовны постарели, были убиты потерей, но потеряли-то они, казалось иногда Корнилову, разных Лазаревых, тем более разные судьбы пришли к ним теперь через эти потери.

Нину Всеволодовну «вы» платье облекало почти с той же строгостью, как это неизменно было при жизни мужа, на Нине Всеволодовне «ты», на ее плечах, на груди, в талии платье морщилось, лежало в складках...

Нина Всеволодовна «вы» предлагала Корнилову чай не сразу: «Я утомила вас, Петр Николаевич, своими излияниями? Давайте попьем теперь чайку!» И она неторопливо поднималась из полукруглого креслица, ставила на примус чайник, а снова в креслице опустившись, молча ждала, когда чайник вскипит. В это время какой-никакой, а уют водворялся в ее комнате.

У Нины Всеволодовны «ты» чай был готов уже к приходу Корнилова, и она тотчас и торопливо наливала стаканы. «Пришел? Садись и поглотаем, надо же чем-то заняться!» А комната ее выглядела убого, запущенно и неряшливо.

Нина Всеволодовна «вы» говорила тихо, убежденно, отчужденно от собеседника и готова была говорить долго-долго, у Нины Всеволодовны «ты» голос порывистый, нервный, глаза недобро следят за выражением лица Корнилова и угрожают. «Вот сейчас и скажу: «Убирайся вон!» И она действительно прерывалась на полуслове: «Хватит, хватит! Иди, Петр, на свою половину, мне нынче не до тебя!»

Корнилов, не прощаясь, уходил, а потом долго слышал ее шаги за стеной. И заставлял себя не думать о Нине Всеволодовне, думая о других людях...

...в доме напротив, через двор, сейчас, в эту минуту, Никанора Евдокимовича, наверное, в очередной раз и до глубины души потрясает каким-нибудь хамством и обидой его любимый человек Витюля...

...в том же доме в немыслимом порядке и чистоте за круглым чайным столом изучает «дела» Крайплана товарищ Прохин. В двухкомнатном раю, может быть, только потому и рай, что там нет ничего лишнего — ни одного предмета, ни одной пылинки, потому что там как бы в укор живому и нахальному Витюле обитает образ умершего мальчика Ванечки... Впрочем, так же, ничуть не мешая Ванечке, там могут ведь обитать и другие образы, к которым когда-то имели отношение Лидия Григорьевна и Анатолий Александрович Прохины... «Чашечки-чашечки... » — вспоминает Корнилов, сразу же становясь «бывшим»...

...в квартире Ременных шум и гвалт, старые и малые грозятся призвать друг на друга для наведения тишины, порядка и мира Самого. Сам же, Раменных, сидит в бывшей комнатушке Корнилова — наконец-то устроил себе отдельный кабинетик и спальню. Покачиваясь туда-сюда на колесиках, он сидит-стоит за столом, что сидеть, что стоять, ему одно и то же. Заткнув ватой уши, он составляет ответы на запросы выше- и нижестоящих организаций, которые завтра же в начале рабочего дня он представит на подпись товарищу Прохину... Бесконечная, колоссальная и с каждым месяцем неуклонно возрастающая канцелярская работа, она запросто может свалить с ног двух здоровых мужиков, но с безногим Ременных не сможет сделать этого никогда!

Однако же все люди — с ногами и без ног, совершенно бесстрастные и впавшие в отчаянные страсти, все, все — были сейчас для Корнилова ничем, всеобщим нулем. Какие-то судьбы, какие-то семьи, а в общем-то, все ничто... Нина Всеволодовна одна на всем свете только и была ему человеком. И Одной женщиной.

Если же она хотела ими, всеми людьми, всем человечеством отгородиться от Корнилова, если послала его когда-то знакомиться с ними и вникать в их судьбы, так этим она ничего не достигла, совершенно ничего. Все равно Одна...

И она уже знала, что она Одна, знала и говорила:

— Не понимаю, зачем, почему, для чего, когда вслед за Лазаревым я совсем-совсем умерла, я все-таки убеждала себя: «Надо жить!» Зачем надо-то? Чтобы одевать, обувать и кормить саму себя? И называть это жизнью? Нет и не может быть даже крохотного доказательства тому, что все это надо! Чтобы на земле было одной трагедией больше? Чтобы одной бессмысленностью больше? Я, знаешь ли, Петр, думаю, может быть, в трагедиях и в бессмысленностях все-таки есть смысл: вот их накопятся триллионы критическое какое-нибудь количество, и они взорвутся, и все изменится, и наступит что-нибудь другое, а? Другой мир?

А вот это уже была его мысль, почти что его, и он с готовностью подтверждал:

— Конец света! Согласись со мной — конец. Вот что наступит!

— Ах, как хорошо! Действительно, хоть бы какое-нибудь освобождение! Так много необходимостей, и ты с детства в них с ног до головы: надо слушаться своей матери, надо выходить замуж, и не раз; надо прибирать в комнатах, готовить еду, пытаться понимать то, что понять невозможно, — весь окружающий мир; надо впадать в неразрешимые противоречия с этим миром и с самой собою, а зачем? Никто не знает... Никому ничего не ясно, и ясно только одно: всему этому должен быть конец. Нужен конец...

Тут Корнилов узнавал в ее лице то выражение, с которым она выкрикнула однажды: «Не пущу!»

На кладбище было, на похоронах Лазарева, уже все кончалось, все сказали речи, уже Сеня Суриков произнес свою ошеломляюще дурацкую речь и стали опускать в могилу гроб, и в этот миг Нина Всеволодовна произнесла громко и отчетливо: «Не пущу!» Те, кто стоял с веревками в руках на краю могилы, на мгновение замерли, гроб повис, один конец выше, другой ниже. Нина Всеволодовна так же ясно и твердо повторила: «Не пущу!» Товарищ Озолинь ударил в воздух сжатым кулаком, другой рукой бросил шапку оземь, и люди, опускавшие гроб, заторопились, а Нина Всеволодовна, взглянув на них с отчаянием, с мольбой, от них отвернулась, подошла к березе, уперлась в белую кору лбом и так простояла все время, покуда могилу засыпали землей, мерзлыми ее комками.

Господи, да что же это за любовь-то была у Корнилова, если он в ту минуту, когда готов был о своей любви сказать, вдруг вспомнил «Не пущу!»?

Нина Всеволодовна вскинула на него глаза, посмотрела мгновение и отвернулась. И прижалась лбом к спинке стула. Потом, не оглядываясь, не пошевелившись, сказала:

— Идите, идите к себе! Сию же секунду, прошу вас! Умоляю!

Продолжать природу, еще оставшуюся в нас с вами, то есть любить друг друга,— ничего другого попросту уже нет для нас на всем свете, думал Корнилов несколько минут спустя в своей комнате. Думал за себя и за нее.

Обязанность вернуться к ней... Все, что он когда-то передумал, все, что пережил, все заключенные в нем и свои, и чужие жизни — все ничуть не сомневались в этой обязанности!

«К женщине! К женщине! К женщине! К живой или к мертвой! К любящей или к ненавидящей — к ней!»

На пороге своей комнаты он остановился. «К кому я иду? К той, которая «ты»? Которая «вы»?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: