— Да, большая ошибка! — согласился Корнилов.— Я ее тоже допустил. А надо было нелегальщину очень внимательно читать, без нее никак нельзя понять современности!

— Какое там,— взмахнул рукой Бондарин,— я нелегальщину приравнивал к уголовщине! И, сами понимаете, разве я, профессор военной академии, мог о чем-то догадываться? Ну, хотя бы о том, что в России может быть гражданская война? Так я это все к чему? К тому, что те политэмигранты, ну, вот хотя бы и наш покойный товарищ Лазарев, они жили там, за границей, за свой страх и за свою совесть, у иностранных правительств не выпрашивали ни копейки. Переби

вались как-то... А нынешние? Нынешние, те чуть на чужбину ступили и ну ругать Родину — и такая она, и сякая! Поругали — гоните им за это дело денежку, гоните,— они ведь уже служат чьему-то правительству! Нет, человек, родившийся на земле не только телом, но и душою, этого позволить себе не может. Другое дело — шавки приблудные... Вот, значит, Петр Николаевич, дорогой,— снова произнес Бондарин это слово «дорогой», хотя и приглушенным каким-то тоном,— вот какой был мой итог, Владивостоком называемый! Вы об этом ли меня спрашивали? Этим интересовались?

— Лирика! — сказал Корнилов. — Лирики много, Георгий Васильевич. А ежели кратко, без лирики — пожалели ли вы когда-нибудь о своем решении, предавшись большевикам? Вот о чем я вас спрашиваю. Или не хотите отвечать?

— Почему же! Только позвольте, дорогой, снова и вас поспрошать. Один вопрос. А то неловкость: вы спрашиваете, я отвечаю. Не чувствуете неловкости?

— Не чувствую.

— Ну все равно, скажите, а вы? Что бы вы сделали во Владивостоке? В октябре? В двадцать втором году?

— Я? Если бы не струсил, сделал бы точно так же, как и вы. Но у меня шансов ведь не было. Вы были белым генералом, но ведь белые же вас как-никак, а ругали: социалистический генерал! Вы человек известный, специалист и всем нужны, а я? Меня никто не ругал — ни белые, ни красные, потому и те и другие запросто могли... И мне действительно не надо было отступать да Владивостока, а раньше, гораздо раньше надо было сдаваться. И сыпнотифозная вошь эта знала лучше меня и укусила меня под Читой вовремя. Час в час.

— Но ведь армейский капитан, он ведь такого, генеральского, счета и вести не должен. Не имеет права. Особенно ежели он доброволец,— сказал Бондарин.— До-бро-во-лец...

Ничего другого не оставалось, как согласиться с Бондариным. Почему-то Корнилов вспомнил и такой эпизод: когда солдаты генерала Молчанова вступили во Владивосток, там как раз началась забастовка на заводах.

Солдат из бывших рабочих уральских заводов решено было использовать в качестве штрейкбрехеров, и вот они, потомственные мастеровые, встали к станкам. Встали, да и не отошли уже от них, и никто не с мог посадить их на корабли, на которых Молчанов и его офицеры уходили из России.

Эпизод Корнилова и теперь очень тронул. Очень! Он задумался, вспоминая солдат своего немногочисленного батальона по фамилиям — одного, другого, третьего, кто бы из них остался во Владивостоке у заводских станков, а кто бы все-таки нет, однако же, продолжая разговор, он это трогательное чувство в себе приглушил. Он сказал:

— В бою, конечно! В бою я только капитан и солдат, доброволец и ни о чем другом и думать-то, и выбирать что-то не имею никакого права. В отступлении, в голодной и холодной колонне Сибирского ледяного похода — не имею. А во Владивостоке? Когда по левую руку вокзал, по правую корабль? Представьте себе, у меня к тому же всегда бывали, да и сейчас остаются биологические вспышки потребности в жизни. Особенно после того, как сама жизнь тебя же и оберегла — пулей миновала, расстрелом или же сыпнотифозная вошь тебя укусит в самый раз, ни раньше, ни позже, или женщина святая приютит и согреет, или красивая и желанная полюбит, а после этого самому идти на гибель! Нет сил! Я себя за это упрекал, а что поделаешь? Ну, вот... Я снова вас спрашиваю: не пожалели вы никогда о своем решении?

— Никогда.

— Будучи вот сейчас в Омске, нет?

— Нет.

— После «Комиссии по Бондарину», нет?

— Нет. Мало ли что может быть? Зато ведь уже и было что-то небезынтересное. Уже пять лет, как я в Крайплане, а это весьма интересно! Временами так и увлекательно! К тому же я и женат на Катюше, слов нет! Вот мы ждем с ней кого-то, какого-то человека, и опять слов нет! Вот я уже по-своему, совершенно по-своему, а все-таки старею — сподобился! Дожил! Да разве я думал когда-нибудь, разве во Владивостоке мог это все предположить?! Кроме того, учтите: Кунафина и Сеню Сурикова я сам научил...

— Это как же понять? — еще больше удивился Корнилов.— Как?

— Просто, Петр Николаевич. Очень просто! Вегменский Юрий Гаспарович их учил с одной стороны, с большевистской, а я с другой — с антибольшевистской. Я, не сумев заключить мира на Принцевых островах и во Владивостоке, научил их ненависти к себе. И ко мне подобным. Они усвоили: враг! Как, скажите, они по-другому могли меня понять? Как по-другому кто-то мог им объяснить меня?

— Ну ладно, Георгий Васильевич, ладно... Ну и как же вы называете все, что с вами произошло? Там, во Владивостоке? И после? С вами и с человечеством тоже? Есть ли у вас для всего этого название?

— А как же... Есть, дорогой Петр Николаевич. Не вы один философ, не вы один любите всяческие определения и нуждаетесь в них! Владивосток — это был мне край света! Самый краешек! Когда человек, когда множество людей до этого края доходят, им все нужно начинать сначала! От всего, что когда-то им было нужно, им пора наступает отказаться. Были поражения или победы, это уж не имеет значения, потому что ты дошел «до края». Был ты генералом или рядовым, нет значения по той же причине. Согласны? Очень правильно: край света! Дошел до края! — значит? Значит, начинай все сначала!

— Нехорошо. Потому что неточно! Неистинно!

— А как же, по-вашему, надо назвать это точно? Ну?

— Точно надо назвать: конец. Еще точнее: конец света!

Бондарин задумался, откинулся на спинку стула, постучал пальцами по краешку тарелки и отодвинул ее в сторону.

— А это очень даже просто. Я бы сказал, очень интеллигентно, потому что интеллигент не может не забегать вперед. Интеллигентный солдат потому всегда был плох, что забегал вперед, а потом почему-то оказывался позади. Солдат же бывалый, нормальный вперед не забегает, но и не отстает. Так вот, голубчик. Петр Николаевич, от края света до его конца есть еще кое-какое и время, и дистанция, ее надо и грех не использовать для жизни, для ума-разума... Мудрое это понятие: человек дошел до края! Так у нас под Сызранью говорилось. А в Самаре неужели по-другому?

Бондарин все еще не подозревал, не догадывался, какого специалиста по концу света он имел нынче перед собою, поэтому не волновался, не сомневался в себе, а снова подвинул к себе тарелку с филе, намереваясь сделать сразу два дела: и филе съесть, и о крае света поговорить.

— Вы что же, исключаете конец? Навсегда исключаете? — спросил Корнилов своего собеседника-дилетанта.

— Ну, зачем же навсегда? Ничуть не бывало! Техника ведь приближает нас к последнему сражению. На Куликовском поле несколько винтовок дальнего боя враз решили бы дело.

На Бородино — несколько пулеметов, в Маньчжурии — несколько гаубиц, в минувшую, в мировую — несколько аэропланов высотного и дальнего полета, ну вот как наш Громов Михаил Михайлович с товарищами совершил полет Москва — Пекин. Ну, а дальше не знаю, как и что может случиться, знаю только, что техника, ежели не взять ее в руки, приведет человечество к катастрофе. К ужасной! К такому сражению, которое будет последним.

— Значит? — с каким-то даже облегчением, с надеждой спросил Корнилов.

— Но подождите, кроме Корнилова Петра Николаевича с его концом света есть еще и Монтескье Шарль Луи, его «Персидские письма» есть, «О духе законов» есть, а там другая мысль: войны окажутся невозможными по причине необычайной силы, которой в конце концов достигнет оружие!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: