Как всегда, обращаясь к ней на «вы», Корнилов пытался ее уговорить: «Ну, зачем вам, Евгения Владимировна? Святая женщина? Если вы теперь неизвестно где?» Но она знала свое: «Нет, нет и нет!» — «Зачем вам, если мы не встретимся больше никогда?!»— «Нет, нет и нет!» — «Зачем? Если даже в Крайплане тот, кому это надо, уже знает?» — «Нет, нет и нет!»
Даже и не упрямство, а фанатизм!
Ну, а тогда Корнилов, и дальше овладевая странной ролью следователя, продолжая работу Сени Сурикова и товарища Кунафина, спросил:
— Георгий Васильевич! А знаете ли вы за собой очень решительный, очень важный для вас поступок, который вы совершили однажды, а потом никогда об этом не пожалели?
Спрашивая, Корнилов вот что имел в виду.
Среди такой и сякой, среди неопределенной нынешней жизни с ее утомительно бесконечными событиями почему-то случалось очень мало определенных линий и законченных сцен. Чтобы и завязка была, и развязка, и кульминация — по классическому образцу. Прошлое такими сценами изобиловало, а настоящее? Припомнить, сколько их было нынче в жизни Корнилова, таких-то? Ну, скажем, сцена под названием «Карнаубский воск» с главным, да, пожалуй, и единственным действующим лицом — толстым-толстым и загадочным бестией-нэпманом; была другая — «Председатель человечества», в которой главным и запомнившимся Корнилову персонажем оказался даже и не сам Председатель, а тихий его помощник Герасимов с тихой же, но неизменной его мыслью, которую он никак не может доказать, поэтому, наверное, и увязался за Председателем. Была «Женитьба Бондарина», в которой такую неприятную роль сыграл все тот же старший официант... была совсем краткая сцена в приемной товарища Прохина — «Князь Ухтомский». А вот какой сюжет был в отношениях Корнилова с Ниной Всеволодовной? Да никакого, ни малейшего. Было, было и было, переживалось, а потом ни с того ни с сего кощунственно кончилось ничем — страхом, нелепостью и неизвестностью! Ведь сюжет — это истинная развязка. Это вывод. Заключение, резюме. И как много было всего в жизни Корнилова и как не было и не было выводов и заключений из этого всего?!
Ну и, конечно, Корнилов, когда спрашивал, он имел в виду город Владивосток, Бондарина во Владивостоке в октябре месяце 1922 года.
Да-да, если Омск с Железным мостом через тихую-тихую речку Омь, с огромной центральной площадью, на которую фасадом выходило здание театра, по архитектуре а-ля одесский театр, с видом на Иртыш и Заиртышье, на тюрьму — Мертвый дом Федора Михайловича Достоевского, если этот Омск роднил Корнилова и Бондарина хотя бы потому, что они там встретились, то во Владивостоке они надолго расстались.
Расставанию ничуть не помешало то обстоятельство, что Корнилов никогда во Владивостоке не бывал, не довелось — под Читой схватил сыпной тиф, в сыпнотифозном состоянии попал в плен к красным. Ненадолго — чуть только поправился, тут же извернулся и убежал в город Аул к спасительнице, к святой Евгении, в артель «Красный веревочник».
Тем интереснее, тем мучительно интереснее был для него Владивосток: если бы он туда дошел в бригаде генерала Молчанова, как бы сложилась его-то судьба? Где бы он был сейчас? В Шанхае? В Сингапуре? В Сан-Франциско, где, слышно, Молчанов организует общество бывших своих однополчан и даже орден учреждает, орден Сибирского ледового похода, которым их благородия и превосходительства намерены наградить друг друга? Если бы не читинский тиф, так, может быть, как раз сегодня или еще когда-то и Корнилов был бы удостоен того самого ордена? На немногочисленном каком-нибудь собрании бывших офицеров в одном из русских кварталов Сан-Франциско? Нет, Корнилов в Сан-Франциско не рвется — здесь, в Красносибирске, русский язык и Россия, а там их нет, здесь еще недавно была Нина Всеволодовна, а там ее не было никогда, но почему не сам за себя он сделал выбор, а сыпнотифозная маленькая серенькая вошь его сделала, решила вопрос: или — или?
Или Красносибирск, или Сан-Франциско? А если бы не вошь, если бы он сам, тогда как? Как он решил бы во Владивостоке-то? Как? Которого никогда не видел наяву, зато воображением видел отчетливо.
Город сбегал улочками и широкими, европейского вида улицами к бухте Золотой Рог... Нет, эта бухта уже не в пролив узенький ведет, не в Дарданеллы, а вокруг Японии и в океан, на Аляску и в форт Рос, основанный русскими мореходами, который и по сю пору, кажется, сохранился в Калифорнии. Вот куда рвалась, чего достигла в Новом Свете неуемная русская душа и с чем так просто рассталась...
Была, была в городе Владивостоке какая-то частица корниловской жизни, хотя сам-то он никогда там не бывал.
А Бондарин — надо же! — догадался совершенно точно:
— Я подозреваю, Петр Николаевич, вы Владивосток имеете в виду?
Удивленный Корнилов только слегка кивнул.
— Да,— продолжал Бондарин,— да-да, немыслимо дальний наш восток и тоже немыслимо для нас молодой, и вот, представьте себе, туда-то и скатилась старая Россия! А я, знаете ли, никогда и не подозревал, что она старая! Как во всем мире говорилось, что русские — нация молодая, так я и думал. А тут газеты большевистские получаем, а когда и плакаты, и везде одно и то же: старый поп — проткнули сквозь брюхо штыком; старый капиталист — мешок золота на горбатой спине; старый, тощий, на Молчанова, на Викторина Михайловича похожий, генерал бежит во всю мочь и поддерживает руками форменные, с лампасами штаны... А тут еще в бухте не плакатный уже миноносец «Инженер Анастасьев» затоплен по приказу адмирала Старка, чтобы не достался большевикам, труба торчит и одна мачта. Ну разве не признаки старости, спрошу я вас? И безработные кули толпами бродят в порту. Отработали на старую Россию, а новой нет, пустота. Что мне особенно помнится, так это патрули. Иностранных войск нет, эвакуировались, а вот патрули разные, вплоть до вступления 5-й армии красных, остаются, охраняют город от хунхузов и прочих. Конечно, японские патрули в японском же хаки, ну и англичане, канадцы, американцы, а самые занятные — шотландцы в юбочках и с сигарами в зубах. И один, совершенно один, царский генерал бродит по улице Светланке, пытается понять: что за картина? Где происходит? Справа Китай, впереди Япония, как понять? Загадочные же миры! Действительно, очень старые миры, почему же Россия-то оказалась еще старее и требует столь решительного обновления? Но, должно быть, так и есть, если я, генерал-лейтенант, ничего другого и не видел, как только поражения. Обидные поражения-то. В девятьсот четвертом году выиграл я бой на реке Шахэ, а потом мы все-таки проиграли, и кому? Командующий японской армией был сухоруким, одна рука висит совершенно безжизненно, а знаете почему? Он у себя на островах вел междоусобные войны, так еще луки были на вооружении, и вот стрела угодила ему в руку. А в тысяча девятьсот четвертом он уже бил нас из современных артиллерийских орудий, и неплохо, знаете ли, бил. Так в чем же дело? — спрашивал я сам у себя на Светланке, почему древние японцы молодеют, а молодая Россия стареет?
Вот Китай, он тут же, рядышком, я только-только что побывал в Китае... Огромная страна и кажется еще огромнее из-за своей многочисленности: куда ни взглянешь, на каждом углу, на каждом шагу китайцы, китайцы, китайцы... После Китая весь остальной мир кажется пустым и к тому же без прошлого. А Китай, он весь, словно песком, запорошен памятниками, и ничего, никто не вывешивает там плакатов по поводу своей старости. Никто не поет «отряхнем его прах с наших ног!». И не бегут китайские генералы на кораблях во все концы света, как еще позавчера бежали наши из Владивостока. Все бежали, я только и остался, сошел в последнюю минуту на берег... Вы меня слушаете ли, Петр Николаевич?
— Слушаю.
— Внимательно?
— Еще бы!
— По лицу не видно. По вашему лицу не поймешь. Господи! У кого я только не искал тогда ответа! Кого только не допрашивал, вот как вы сегодня меня. И американских генералов спрашивал, может, им со стороны виднее; и в Японии ради того больше года жил, старался понять: они-то, японцы-то, почему не делают революцию? Может потому что храмов у них очень много? Киото — удивительный, знаете ли, город, без конца храмы. Уж соединили бы, что ли, их все вместе, все в один, да и назвали бы этот великий храм Киото-Тодзи. А то еще — Сад Камней! Что ни камень, то настроение и мысль, а какая? Поди-ка догадайся! Да ни в жизнь! А в Пекин-то, знаете, к кому я ездил? К генералу Жоффру, герою битвы на Марне в августе одна тысяча девятьсот четырнадцатого года. Я полагал тогда — не должен он забыть помощи, которую оказала ему Россия жертвой двух корпусов в Восточной Пруссии! «Если не забыл,— думал я,— то, оказавшись в Пекине, поблизости от русских генералов, которые ему когда-то столь помогли, не может Жоффр не задуматься над судьбой России, не может если уж не помочь, так хотя бы слово дружеское высказать ей». А знаете ли, как получилось? Жоффр передал через своего адъютанта, что у него один час времени для встречи со мной, и тут я вспомнил: не было такого случая, чтобы России кто-то когда-то помогал, и через своего адъютанта тут же передал, что в тот час буду занят. Напрасно я ездил в Пекин, но хорошо, что не встретился с прежирным Жоффром, тут судьба надо мною не подшутила, нет. А самое страшное было для меня и не в том, что случилось, а в том, как случилось. Ну, хорошо, революция революцией, а воровство-то при чем? Колчак, Семенов, Калмыков, Розанов, Меркуловы братья — ведь это же все страшное, жуткое ворье и воровство! Золото крали, деньги крали, власть крали, благосклонность интервентов и ту крали. Колчак украл звание адмирала и пост верховного правителя и уже при последнем дыхании, уже преданный чехами, уже будучи под конвоем, рассылает по эшелонам беженцев телеграммы с назначениями министров нового кабинета, и что? В этих вшивых, голодных, холодных эшелонах — их чуть ли не две тысячи было на пути к Владивостоку — люди, получая министерские назначения, ликовали! И упивались сознанием своей власти — над кем? А во Владивостоке? На Светланке? Властей за последние-то пять лет не счесть, в некоторых и я участвовал, думал: какая-никакая власть, но, может, она без воровства? Нет, ни одной не было без этого! А последняя убежала, самая последняя, и что же? Часа через два объявилась еще одна: «Совет уполномоченных автономной Сибири», кооператор Сазонов и профессор Головачев ее возглавили, главковерхом генерала Анисимова назначили, парад с одним взводом войск устроили, потом исчезли. Оказалось? Украли золото в Хабаровске, привезли его во Владивосток, и здесь из десяти процентов наградных отдали его японцу, генералу Гоми — вот и вся власть. Вот я и не знал, в чем моя погибель-то? В поражениях, которые я перенес? Или в попытках что-нибудь понять, которые ничем не кончились? Или в этом воровстве? Для того чтобы что-нибудь для своего народа сделать, мне, генералу, нужна власть, а когда так, приобщайся к воровству?.. Нет, что ни говорите, а в Красной Армии этого не было. Реквизиции были, конфискации были, экспроприации были, еще чего, не помню уже, какие «ции», но все шло в государственное распределение, а не в личное! Не знал я ни одного красного командира, не слышал, чтобы он разбогател на войне. Чтобы воровали из десяти процентов наградных... И уже одно это представало передо мною как бы даже и спасением Родины. И вот еще что сильно утешало меня на Светланке и в порту владивостокском — вокзал! Конечный пункт самой протяженной в мире железной дороги, построенной к тому же в столь краткие сроки, что человеческая цивилизация, которая в наше-то время чего-чего только не повидала, она только ахнула! И ведь как сделано: дорога эта и вокзал вошли прямо в порт! С поезда на перрон и с того же перрона садились на корабль, плыви в океан — великолепно придумано! Потрясающе! И какое проявлено чувство, какой такт: нет в том здании вокзальном ничего приморского, ничего международного, а только российское, славянское — башенки-теремки, окна и оконца чуть-чуть кремлевские, а особенно арки, которые и принимают поезда из Питера, из Москвы... А цвета, белый и зеленый — сибирские снега и леса. Вот она как явилась на Дальний Восток, Россия, в каком облике! И, знаете ли, Петр Николаевич, сделано в меру, без перебора, не то чтобы славянский пряничек, нет. Погуще все это, чем на других станциях всего пути — в Омске, в Красноярске, в Иркутске, в Чите,— там черты эти едва-едва заметны, а Владивосток, конечный пункт, мог бы позволить себе и еще большую славянскую законченность и некоторую даже церковность, на Кремль намек, но нет, не утеряно и здесь чувство меры. Одним словом, утешение! Утешение, и вот остался я во Владивостоке и предался Советской власти. Не смог иначе. И то сказать, ну какой из меня эмигрант? Да еще и белогвардейского поколения? Политэмигрантов-то царского времени я знавал. Необразован был, не придавал им значения, но слегка симпатизировал: пускай они, дескать, потрясут самодержавие, почему бы нет? Пускай даже сменят Николая Второго на другого кого-нибудь, абсолютную монархию на конституционную, по английскому, датскому хотя бы образцу, вот что я о них думал, о социалистах и политэмигрантах, как понимал. Не подозревал, что в соседнем, может быть, доме в Питере проживает донельзя образованный Пугачев, а то и теоретик Стенька Разин, и у него совершенно свои на этот счет понятия.