На Корнилова же и на козла-человеконенавистника собака не обращала ни малейшего внимания.
Корнилов спросил себя: «Какое ужасное, какое собачье положение?! Но — собачье ли?»
Счастливая цифра «7» поблекла в его сознании, он ощупал себя: нет ли на нем обнаженных, морщинистых, побуревших кусков кожи?
Впрочем, время шло. Ожидание — напряженное, нетерпеливое — длилось в зное и удушье окружающего мира. И все человечество, и население дома № 137 все еще было представлено одним только бесноватым парнишкой с выгоревшими на солнце до неестественной белизны и растрепанными волосами, с удилищем в руках, с почти непрерывным свистом сквозь два пальца, заложенных за губу, и только спустя долгое время послышался тяжелый скрип расхлябанного тротуара и густой голос:
— Гад паршивый! Придешь домой-то, паршивый гад! Придешь жрать, я тебе... Гад...
Женщина, и уже не молодая, начавшая расплываться поперек себя, потная и усталая, устало же, но с ненавистью грозила мальчишке.
У Бог ее кособочилась корзина подсолнечного семени, прикрытая несвежим полотенцем. Корзину тоже распирало изнутри.
Корнилов уже не первый день как заметил, что Сибирь густо была заплевана подсолнечной шелухой, а делом этой крикливой, располневшей вдоль-поперек и усталой женщины могло быть только одно — торговать семечками.
Догадливость, хотя бы и в малом, как раз и была, кажется, источником всех надежд Корнилова, доказывая, что не только по пустякам, но и в тот миг, когда его жизнь снова и снова окажется между окончательными «да» и «нет», она, догадливость, ему не откажет, но сомнения тоже не отступали: «А сколько раз будет и должна выручать тебя догадка? И до каких пор?»
Тем не менее, чуть приподнявшись на локте, Корнилов из подзаборной тени продолжал слушать женщину и догадывался: «Не она! Не тот человек! Ни в коем случае не тот! Это не сестра мне и не тетка! Она мать сорванца-голубятника, а мне она никто!»
Сорванец на крыше, спрятавшись за дымоходной трубой, все еще, хотя и не так быстро, размахивал удилищем, но голуби, не в силах выдержать дальнейший полет, уже падали вниз, на тот кровельный угол, куда удилище не доставало, они дышали зобастыми грудками и, нетвердо держась на лапах, приседая, один за другим скрывались в темном отверстии чердака-голубятни.
Парнишка сбросил удилище на землю, свесил с крыши грязные, в ссадинах ноги.
— Ма-ам? А, мамка? Слатенького принесла, мамка? Нечто ты жадюга человеческая? Халвы китайской не принесла? Ни сколь?
Женщина, подхватив корзину, толкнула ногой калитку и торопливо вошла во двор дома. Дома №137.
Парнишка спрыгнул с крыши.
Снова был час бесконечного ожидания, в течение которого улица Локтевская и площадь Зайчанская опустели окончательно, похоронный звон Богородской смолк, собака уволокла куда-то свою непосильную добычу, козел улегся на бок, запрокинув голову и растопырив все четыре ноги, и только через час к дому № 137 свернул еще один человек.
«Мастеровой!»
Все опять-таки подтверждало и эту догадку: высокий рост, высокие сапоги, темная рубаха с вязаной опояской, суконный картуз, А что особенно привлекло внимание Корнилова: ровная, широкая, с покачиванием туда-сюда плечами походка.
Корнилов подумал, что он сам давно уже не двигается так же свободно, так, чтобы не замечать собственного движения, чтобы его тело принадлежало только ему, и никому больше. Многие годы его движениями управляло нечто жестоко постороннее, а вовсе не он сам, — управляли офицеры, отдавая ему свои распоряжения, и те команды, которые отдавал солдатам и младшим по чину офицерам он сам; управлял артиллерийский огонь противника, под которым он пробирался из окопа в окоп; управляли конвоиры, когда он шел в колонне под охраной или стоял в шеренге для расчета по порядку номеров; управлял безразлично сытый взгляд повара, когда он приближался к нему с миской в руке при раздаче похлебки; управлял окрик часового, когда он подходил к заграждению из колючей проволоки. Он привык быть управляемым механизмом и умело скрывать свою другую, не механическую способность к движению, спрятанную так глубоко, замаскированную настолько тщательно и обдуманно, что ее ничего не стоило потерять в этой маскировке и никогда уже не найти даже для самого себя.
Покачивание плеч мастерового, вошедшего в калитку дома № 137 после пяти часов вечера, когда окружающий зной снизился в градусах Цельсия, но еще поднялся в своей томительности, резко подействовало на Корнилова и на ту скрытую в нем возможность свободного и непосредственного движения, которая так давно, кажется целые века, находилась в заключении. Было почти несомненно, что два человеческих организма неожиданно оказались родственными и в способах, и в манере движения, а это призывало Корнилова встать, отряхнуться от сухонькой приоградной травки, пройтись по скрипучим доскам тротуара и покачать плечами. Рядом с мастеровым, шаг в шаг с ним!
«Отставить!» — сработал в тот же миг корниловский механизм, и он только чуть-чуть, только в нарушение команды пошевелил плечом. Правым. Лежа на левом боку. «Это, может быть, брат? Тот человек, которого я ищу? Этот мастеровой?»
И Корнилов стал припоминать его лицо. Движения он помнил, как бы даже пережил, а лицо? Круглое, с большим носом...
Глаза?
Узкие, широко расставленные.
Лоб?
Невысокий, хотя мог показаться под картузом ниже, чем был на самом деле...
Выражение лица?
Никакого выражения. Сосредоточенность, но сосредоточенность не на мысли, а на чем-то сходном с мыслью.
Вопрос: призывной возраст, отсутствие физических недостатков — и все-таки этот человек не воевал? Походка утверждает: не воевал и не служил в армии. В чем дело?
Вопрос преждевременный. Не надо торопиться! .. Тем более что и еще кто-то, какой-то человек, которого Корнилов пока не видел, живет в доме № 137: в оконцах дома все зановесочки были ситцевые, мануфактурные, а в одном, которое выходило на площадь Зайчанскую, прямо на Корнилова, бумажная. И умело сложенная в складочки, как бы тоже в ситцевые. И в то время как другие оконца были распахнуты, это было закрыто — там жил человек, жил квартирант, и его все еще не было дома.
Женщина?
Женщина пришла. Заранее, еще до встречи с Корниловым, растерянная и взволнованная.
Корнилов вглядывался в нее, он должен был угадать: что следует из ее облика? Как должен он будет сказать ей первые слова? Громко? Тихо? Ласково? Грубо? Сказать сначала что-то предварительное, ничего не значащее, потом па существу? Или по существу сразу же? И требовательно?
Корнилов уже знал, что именно с этой женщиной свела его судьба.
«Отставить!» — снова сработало в нем, когда она с рассеянным, но все-таки вниманием глянула в его сторону, в сторону валявшегося под церковной оградой голодающего беженца, как бы сама того не подозревая, призывая его подняться с земли. Подняться ей навстречу.
Но нельзя было задержаться в ее зрении и памяти: бродяга под церковной оградой и тот человек, который вот-вот обратится к ней, не должны быть одним лицом, и Корнилов отвернулся и уже не видел, он только слышал, как женщина вошла в калитку, негромко стукнув железной щеколдой.
А через минуту-другую действительно распахнулось оконце с бумажной занавеской. И тогда-то, опять-таки не сразу, Корнилов глубоко вздохнул, поднялся и деревянными ногами пошел по деревянному тротуару.
Пошел прочь.
В тусклом полуподвальном помещении на него с такой силой пахнуло пшеничным и ржаным, что он едва удержался на последней ступеньке, но удержался и спросил у кого-то, кто был в белом колпаке, четыре серые «французские» булки. У него были хлебные карточки, у Корнилова. Если он был до сих пор жив, значит, они у него были. Четыре сайки спросил он, пользуясь сибирским речением, не сообразив, что это очень много.
Потом он поднялся лестницами вверх, в замусоренном садике присел на скамеечную тумбу. Он съел три булки, хотя после второй не раз и не два говорил себе: «Отставить!»