Окружающие предметы, по мере того как голод унимался, формировались у него на глазах из своих собственных неотчетливых теней и отражений: деревья становились деревьями, склонявшееся к западу солнце — солнцем.

На улице за порушенным забором сквера в сторону железнодорожной станции тянулись ломовики, десятка полтора подвод, груженных бухтами тонкой и канатной веревки, пестромастные кони, угрюмо напрягаясь мышцами, волокли телеги, возчики с вожжами в руках, тоже сосредоточенно-угрюмо, как будто и они были в упряжи, шагали рядом. Немощеная улица пылила, скрипела и ухала под колесами и по всей длине обоза, и где-то позади него, где медленно оседала поднятая в воздух пыль.

Корнилову нужно было убедиться, что и зрение, и слух все еще при нем, не израсходовались за нынешний день, а убедившись в этом, он, чуть покачивая плечами, вернулся к дому № 137.

Он долго шел, долго старался не думать ни о чем, долго отсутствовал в самом себе.

Угловое оконце с бумажной занавеской было все еще распахнуто, и он подошел сбоку и притаился, слушая.

Там, за близкими оконными стеклами, а в то же время в какой-то невероятной дали, было тихо, и вот он ждал, чтобы что-нибудь там скрипнуло, что-нибудь пошевелилось.

Дождался.

Но и еще нужно было ждать, еще нужен был миг, и только тогда негромко, размеренно он произнес:

— От Петра Корнилова... — А спустя секунду-другую снова: — От Петра Корнилова...

Шелестнула бумага занавески.

Щелкнула белая краска на подоконнике. Краска была положена неровно и кое-где взбухла, и вот после зноя нынешнего дня она трескалась. Краска была положена недавно, а при послевоенной всеобщей разрухе откуда хозяин дома № 137 мог взять эту краску? И олифу?

Там, вдали, за оконцем, около которого Корнилов стоял, не показываясь, что-то раздалось, какой-то звук.

Звук раздался, приблизился, и Корнилов знал, что теперь женщина, полная недоумения и растерянности, с перехваченным дыханием стоит почти рядом с ним.

Прошло мгновение, в которое она могла вскрикнуть, всплеснуть руками, показаться в окне, но она не вскрикнула и не показалась, а он сказал:

— За мною следом! Сейчас же! Из правого кармана у меня видна булка.

Шел он теневой нечетной стороной улицы Локтевской, шел в сторону от центра, и сначала скрипели дощатые тротуары, а потом кончились они, вязкий сыпучий песок стал похрустывать под ногами. Когда он был уже почти за городом и уже виден был чахлой зелени луг, в улицу навстречу ему втиснулось городское стадо, волоча над собой, над своим горячим ревом, над молочно-потным запахом огромное облако пыли.

В эту пыль, в этот рев и запах на какое-то время погрузилась и вся окружающая жизнь, люди закрывали окна и распахивали калитки, чтобы принять своих коров, а Корнилов переждал этот потоп за столбом тряского забора. По груди его словно бы перекатывались парные коровьи тела с жесткими ребрами, и, сжимая в себе дыхание, он подумал: «Козлы... Собаки... Теперь коровы. Животный день? — Тут же испугался: — А как же она? Которая идет следом за мной?!»

Но стадо прошло, стадный рев затих, Корнилов оглянулся и увидел: женщина шла за ним так, будто ничто ей не помешало, ничто не встретилось ей на пути. Корнилов понял: она вошла в первую же распахнутую калитку какого-то дома и переждала там это время, этот рев.

Помятый, будто приплюснутый тяжестью все того же стада куст боярышника слева, а справа крутая излучина довольно высокого берега реки Аулки были там, где Корнилов наконец остановился.

Солнце, уже покрывшееся темными пятнами, оранжево светило на пустошь, на неширокую извилистую речку с отдаленными белыми стенами монастыря над нею и на вытоптанную, испещренную коровьими тропами луговину.

Женщина приближалась, она была не похожа на ту, которую Корнилов увидел впервые, когда она входила в калитку дома № 137.

Ничего не было общего между той, рассеянной и слегка взволнованной, и этой, до конца сосредоточенной, собранной, не замечающей ничего, только Корнилова, за которым она следовала неотступно.

Ей было неудобно и трудно преследовать его, потому что руки она несла на груди, крест-накрест на беленькой кофточке, руки мешали ей дышать, длинная и тяжелая юбка солдатского сукна била ее по коленям, оранжевое солнце заката ослепляло ее, и густой этот свет как бы тоже сопротивлялся ее движению.

Корнилов уже знал ее первые слова, первый вопрос и не ошибся.

— Он жив? — спросила она, приблизившись. И остановилась чуть поодаль.

И давным-давно предрешенный и неизбежный вопрос, о котором Корнилов знал еще тогда, когда не знал, кто же его задаст, ошеломил его. А руками, которыми женщина, подойдя к нему вплотную, схватила его руки, перешагнув невидимую черту, только что остановившую ее, она заставила Корнилова искать какого-то убежища, вжиматься в самого себя почти так же, как он вжимался в деревянный забор за столбом, когда мимо него двигалось жаркое стадо. Что-то твердое будто бы снова прокатилось по его груди, но тут же с неправдоподобной отчетливостью он увидел перед собой эту женщину, это существо — глубоко страдающее, все угадавшее и не верящее своей догадке, все знающее и снова не верящее этому знанию.

После бури. Книга первая img_3.png

— Успокойтесь, — сказал он тихо, а потом громко приказал: — Успокойтесь!

Она кивнула, отвернулась, вздрагивая плечами под наивными складочками маркизетовой кофточки, и кивнула в сторону. Спросила:

— Это было мучительно для него? Очень? Говорите правду! Это было страшно — видеть его?

Кому?

— Вам!

— Мне... Там не бывает страшно. Почти никому. Там теряется страх.

— Он... сам? Или с ним это сделали?

— Болезнь. Сыпняк. Кругом сыпняк. Значит, это было неизбежно.

— А вы?

— Я?

— Вы живой. И видели его своими глазами?

— Видел.

— Вы были друзьями?

— Нет. Не совсем. Нет. Не были...

— Кем же вы были?

— Соседями в бараке. Лежали рядом. На нарах.

— Что-то у вас было общим?

— Конвойные...

— Вы бежали? Оттуда?

— Нет.

— Отпущены?

— Тоже нет.

Она обернулась к нему:

— Не понимаю!

— Я тоже.

Он увидел ее лицо — темные не то карие, не то черные глаза со странным разрезом, обращенным вверх, к вискам, правильно и четко выписанные полукругом брови, тщательно отточенный нос и опять странный, слишком округленный рот и подбородок. Соединение почти геометрически правильных очертаний с неверностью детского рисунка. И вот лицо это смотрело на Корнилова с ужасом, с недоумением. Она провела ладонью по этому лицу, по этому недоумению.

— Нет-нет, не понимаю! Зачем вы пришли? Пришли, позвали меня за собой от его имени. Позвали, словно от живого: от Петра Корнилова! — Она повторила еще раз и тише: — От Петра Корнилова!..

— Но вы же и без меня знали, что с ним случилось. Вы еще раньше получили известие?

— Позвали, словно от живого. Звать так для того, чтобы подтвердить? Ужасно! Это ужасно!

— Я не обманул вас. Ни словом. Я звал вас от своего имени. Я Петр Корнилов.

И он взял женщину за руку и отвел ее чуть в сторону от черной тени боярышника. Он вынул из кармана пиджака бумажник и развернул его перед нею:

— Вот! Смотрите!

Она с неожиданным каким-то вниманием, кажется по складам, с дотошностью несколько раз прочла справку, держа замызганную бумажку перед глазами одной рукой, а указательным пальцем другой словно подчеркивая строчку за строчкой: год, место рождения, служба, все, что там было... Потом вернула ему бумажник.

— Да, это его документ. Его! Но фотография ваша! — И тут догадалась: — Не думаете ли вы искать спасения у меня? — и снова отступила в сторону.— У меня?

— Ради этого я здесь. Только!

— Нет-нет! Это невозможно!

— Да-да! Вы должны сделать для меня все, что сделали бы для него. Ради него ! Ради того, чтобы потом не проклинать себя...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: