Но — опять-таки! — реакция реакции рознь.

В начале одной выпадал мутный осадок, больше ничего, на этом все и кончалось, другая незаметно-незаметно становилась фантазией, уму непостижимо — что, откуда, каким образом?!

Должно быть, все зависело от того, какие элементы участвовали в реакции, одушевленные или неодушевленные, какая была химия, органическая или неорганическая, какой был химик.

Вот и нынче сперва была реакция вытеснения чего-то незначительного чем-то другим, тоже незначительным, вытеснение цинком водорода из серной кислоты — на первом же уроке химии демонстрируется эта реакция ученикам, потом что-то посложнее, позанимательнее, и вот уже Корнилов подумал, что безотказным средством приобщения к жизни является женщина...

Нынче им не воспринималась Евгения Владимировна — уж очень милосердна, Леночка Феодосьева все еще слишком несостоятельная как женщина по причине то ли слишком раннего, то ли запоздалого развития, бестужевка Милочка — та потеряна, будто ее не может быть на свете, в то время как — почему же? — наверное, живет где-нибудь на белом свете, но все равно потеряна навсегда и в этих-то обстоятельствах вдруг покажется, хотя бы и по недоразумению, что Елизавета Митрохина способна! Приобщить?!

Елизаветы слишком много в голосе, в фигуре, бог знает в чем, она испытывает избыток самой себя, а это уже испытание и для других, и теперь Митрохин-отец, едва Елизавета привезет завтрак или обед, гонит ее домой: «Давай-ка, Лизка, секундой обратно! Нечего тут делать!» — и внимательно смотрит на Сенушкина, на Портнягина, на Мишу-комсомольца, даже на бурового мастера Ивана Ипполитовича. На Корнилова не смотрит...

Никто от этого взгляда не смущается, Корнилов — немного.

Он мог представить Елизавету на сцене.

Огромная, декольтированная, ошеломляя, она является перед тысячами глаз, и у нее уже поставлен голос и жест, и лицом она владеет, пусть не до конца, но все-таки владеет, и своей фигурой, а тогда и становится открытием.

У каждого времени свои запреты и свои открытия, каждое время позволяет утешать себя далеко не всякому, даже и великому артисту, потому что в артисте оно обязательно должно обнаружить не только самое себя, но и свое открытие, собственную изобретательность открывателя.

Слушатели, зрители, читатели — всегда собственники, перед ними может явиться только то, о чем они захотят сказать «мое!» и «мое открытие!», потому что они слишком часто не находят иных путей к совершению собственных открытий, а кто же согласится прожить жизнь, не открыв в ней ничего? Кто же не хочет приобрести открытие, эту собственность, без отцов и без Ньютонов нажитую?!

После приобретения «Буровой канторы» Корнилов стал весьма и весьма понимать толк в собственности, поэтому сейчас он понял и эгоизм слушателей, зрителей, читателей, а то, бывало когда-то, сколько он посещал санкт-петербургских и московских концертов и спектаклей, сколько вернисажей, а вот поди ж ты не понимал до конца причин, которые его в театры и на вернисажи влекли!

Нынче понял.

Понял, как современные, середины двадцатых лет, собственники стали бы слушать контральто Елизавету Митрохину: «Ах, какая техника «перелома» в голосе при переходе от грудного регистра к среднему!» — «Ах, какая деятельность диафрагмы в создании «закрытого» звука!» — «Ах, какие «примарные тона», столь свойственные не подвергшемуся обработке голосу!» Но все эти «ах!» — дело все-таки второстепенное. «Крой, выдвиженка!» и «Знай наших!» — вот что было бы самым главным для подавляющего большинства публики. «Крой, затыкай за пояс бывших императорских, бывших академических, прочих бывших! » — вот где крылся бы настоящий энтузиазм. И настоящее открытие!

А Корнилов?

Если бы он видел Елизавету Митрохину из концертного зала?

Он открыл бы новую Еву.

Новую, а в то же самое время ту самую, которая, пошалив с Адамом, открыла начало роду человеческому.

Та Ева была изначальна, и эта тоже, та не умела размышлять о результатах и последствиях своих поступков, и эта тоже, та не знала, что такое театр и сцена, и эта тоже, та не знала своего назначения, и эта тоже...

Мифы только совершают и никогда не думают, что за свершениями последует, мифы живут самой естественной жизнью, ничуть не подозревая, что они великие актеры.

Да разве та Ева, если бы догадывалась, что она возведена на сцену что на нее будут смотреть миллионы зрителей в течение веков и тысячелетий, разве бы она позволила себе соблазнить Адама?

И только не зная ничего, она стала первой на свете актрисой и передала биологичность человечества женщине, обязала женщин после себя быть ее копиями, заставила их из кожи лезть, подражая ей,— какая женщина не хочет быть первой? Хотя бы изобразить первую? Повторить открытие Евы?

Женщины неизменно настраивали Корнилова на фантастичность, на аллегории, без которых они стали бы более чем прозаическими существами...

Так было с бестужевкой Милочкой, первой его Евой, которая чаще всего по субботам являлась, бывало, к нему в двухкомнатную, такую уютную и философски многозначительную квартирку на 5-й линии Васильевского острова, так было и в городе Ауле, в каморке на улице Локтевской, № 137, так было бы, если бы он откликнулся Леночке Феодосьевой, но он не откликнулся, подозревая, что в ней, несмотря на цветущий возраст, все еще не созрела Ева, и так было всегда — он смотрел на женщину и догадывался, сформировавшаяся это Ева или нет, или недоразвитая, достойная это копия или одно только недоразумение?

Ева-Елизавета создавала перед Корниловым свой рисунок неумело, но первозданно, вне текущих обстоятельств и обстановки: театр так театр, пещера так пещера, ей было все равно, она не болела выбором, а ее мускулатура еще не была точно приспособлена к каким-то определенным условиям существования, она не подозревала, что Корнилов — это Адам, хотя и очень заметно испорченный цивилизацией.

Итак, они были из разных времен, не могли друг другу соответствовать, но несоответствие тоже бывает — бывает! — увлекательным, а кроме того, Ева-Елизавета пока что все-таки действовала на Корнилова только в том смысле, что под ее влиянием он становился чуть-чуть другим. Чуть-чуть другим мужчиной.

И даже знал, каким другим.

Во-первых, у него изменилось представление о той, истинно первой Еве: вовсе не в райских садах она существовала, а в трудных природно-климатических условиях, и ее мускулатура вот как была ей повседневно необходима; затем он и в женщинах-современницах стал по-другому различать ту, первую Еву, так что в другом свете представились ему нынче бестужевка Милочка, святая Евгения и Леночка Феодосьева. Во всех них, оказывается, слишком уж мало было первозданности. Более того, Корнилов чувствовал, что и в тех, будущих Евах, которые ему когда-нибудь встретятся, он тоже будет теперь острее замечать отсутствие первозданности, и, наконец, только после того, как ему встретилась Ева-Елизавета, он понял, что значило первое прикосновение первой Евы к первому Адаму... Первое, ни от кого не слыханное, нигде не прочитанное, ни на одном примере во всем живом мире не виданное. Вот это было открытие так открытие, гений так гений — куда там Ньютон или Коперник! В конце-то концов, не все ли равно, вертится Земля вокруг собственной оси и вокруг Солнца или не вертится, если на этой земле Адам и Ева уже совершили свое открытие?!

В конце-то концов, что сказки Канта и Гегеля в сравнении со сказкой об Адаме и Еве? Вот это сказка так сказка! Живительная! Единственная. Не было больше таких сказок, нет и не будет во веки веков — исчерпан материал, уж это точно!

Ну что мог почерпнуть Корнилов из наук и литератур, из натурфилософии, даже из опыта тех дней, когда он был причастен к богу и, слушая священноучителя на уроках закона божия, думал: «Это обо мне!»? Чем ему могли помочь все его прошлые и разные существования в тот момент, когда Евгения Владимировна Ковалевская, в жизнь которой он так грубо ворвался, шепотом, отворачивая лицо, открыла ему, что она девушка?!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: