И приезжали в Аул представители государственной, кооперативной и частной торговли из Москвы, из Ленинграда; заграничные приезжали коммерсанты и представители всех восьми иностранных консульств в Сибири, и никто не верил глазам своим — откуда что? Ну прямо-таки сибирский Нижний Новгород!
В это же время и заводы стали открываться в Ауле: вагоноремонтный, металлический и традиционные, такие, как пимокатный, овчинно-шубный, дрожжевой, спичечная фабрика — это госсектор развивался.
Государство и госкапитализм! Конкуренция! Европа! На грани-то двух сторон, той и этой — Европа, да и только! Двадцатый век!
Так-то — в городе Ауле, на центральных его улицах, на Пушкинской и Льва Толстого.
На Гоголевской он уже значительно меньше заметен был, двадцатый век, на Полковой вполне сносно чувствовал себя феодализм, на Восьмой Зайчанской феодализм один только и был, хотя и поздней стадии, в ремесленных пригородах, в поселках, которые назывались здесь «заимками»,— Рыбачья заимка, Кирпичные сараи, Пимокатная заимка,— там легко было обнаружить феодализм восемнадцатого века, как раз того времени, когда Акинфий Демидов заканчивал постройкой свой завод, ну, а заимки Веревочные, Верхняя и Нижняя, те были времен додемидовских, значительно более ранних. Демидов, когда впервые сюда пришел, покачал, наверное, головой: «Ну — старина-а!» Так вот она до сих пор сохранилась, та старина.
Ни город, ни деревня, заимки эти историческими событиями из века в век обходились, гражданская война и та обошла их; нынешние ликвидаторы не
грамотности в какой только сельской глуши не собирали по вечерам мужиков и баб за букварями, заставляли читать «м-мы не ра-бы», Веревочные заимки к сельской местности не относились, к городу тоже, ликвидаторы и тут их миновали, и вот они вили себе веревки, вили канат и бечевку, такие же, как тысячу лет тому назад, и совершенно тем же самым способом. Даже в праздники вили.
Праздники веревочники проводили неохотно и как-то сонно, без песен, без игрищ — прошли бы поскорее, и ладно, они будто бы экономили силы и время для другого чего-то, для других событий.
Да так оно и было, потому что самыми значительными событиями, надолго западавшими в память, являлись драки между Верхней и Нижней Веревочными заимками.
Года два последних эти драки особенно были жестокими, так что даже видавшие виды аульские кители впадали в сомнения: как бьются, как нынче бьются веревочники-то? Верхние с нижними? К чему бы это?
— Сво-ла-а-ачь! — ревом густым, совершенно неженским и нечеловеческим, с кромешным каким-то удушьем выдыхала Дуська и не в одну свою, а в три откуда-то взявшиеся силы вскидывала вверх громаднейшее весло от лодки-неводника... — Сво-ла-а-ачь! — и озиралась кругом, и метилась, на чью бы голову весло опустить, кого бы убить разом, без промедления... — Сво-ла-а-ачь! — и страшную испускала ругань, потому что веслом ударила в землю, не убила никого, ни в кого не попала, а это было для нее хуже собственной смерти... Она и сама-то упала наземь вместе с веслом, а вскочила еще страшнее прежнего — синее пятно вместо лица, два красных пятна вместо глаз.
Отчаянно дралась Дуська, отчаяннее и громче всех.
В кого-то она угодила наконец веслом, хрястнуло что-то, какие-то кости, но все равно не убила никого — падали под ударами верхних веревочников веревочники нижние, нижние молотили верхних, никто не отступал, все не было и не было убитых. Поумирав жуткой смертью, в страшных мучениях, веревочники на четвереньках опять вползали в драку, опять становились на ноги, все начиная сначала, подбирая чьи-то весла, железные трости, деревянные батожки, двухфунтовые гирьки на цепочках.
Как это человек гибнет иной раз от перочинного какого-нибудь ножичка, от малой ружейной пульки — представить было невозможно, глядя на эту драку...
Дуську хватили батожком поперек живота, она коротко взвыла, вой тут же прервался, она молча упала и молча же стала грызть пальцы, рвать на себе пестротканую кофтенку, освобождая для окончательной смерти грудь, но и тут не умерла, и тут, шатаясь, встала на ноги...
Ее сбил с ног Кузлякин, мужик — косая сажень в плечах, весь, до самого пупа в бороде, он поднял Дуськино весло и замахнулся им высоко — размозжить Дуськину голову, но та, и не видя смертного замаха, извернулась, удар пришелся в землю, Кузлякин упал, и тут вместе со старикашкой Малых, битым-перебитым во множестве драк, Дуська оседлала Кузлякина, стала рвать его руками.
Драку могло остановить убийство, больше ничего, может быть, и не одно убийство, два-три сразу, но все еще не было ни одного убитого, и вот человек сорок мужиков и одна баба бились в изнеможении на берегу Реки, в виду просторов Той Стороны, неопавшим до конца весенним разливом.
Когда-то, в додемидовские еще времена, люди выбрали место это к поселению, чтобы вить здесь веревку и торговать ею с аульскими, и алейскими, и барабинскими татарами, с киргизами степной кулундинской стороны, но только во время поселения согласие и мир их не взяли: одни поставили избы у самой Реки, чтобы по воду было близко, к лодкам и прибрежным тальникам, которые шли на дрова. Другие же, побоявшись разливов Реки, построились выше, на коренном берегу.
Так в давние-давние времена уже разделились веревочники на две партии, на верхних и нижних.
Наступала весна и всякий раз показывала, кто нынче прав, какая партия, верхняя либо нижняя: если вода была малая и нижних не затапливало, они ликовали, они кричали самые обидные слова всякой бабе, когда она спускалась и поднималась вверх крутой тропкой на высокий берег с коромыслом на плечах, не дай бог, баба поскользнулась на обледеневшей тропке и деревянные ведра покатились у нее под откос — это уже было такое зрелище, что заходилась в хохоте вся Нижняя заимка; но вот наступал год большой воды, нижних затапливало, они на крыши эти вытаскивали немудрящие свои пожитки и младенцев, вода еще прибывала, они с крыш переползали на Высокий берег, жгли здесь костры, сушились, варили в котлах картошку, жили табором неделю, а то и больше, жили хмуро, друг на друга не глядя, тем более не глядя на верхних веревочников которые вокруг их табора хохотали, собак на беженцев натравливали и сами как собаки собратьев своих готовы были от радости покусать. Нижние молчали в это время, не огрызались.
Спадает вода, нижние возвращаются в свои избы, протапливают их дело и нощно, чтобы стены, и подполы, и чердаки поскорее просохли, и тут же начинает зреть у них месть. За поругание свое обязательно нужно отомстить, за насмешки, за ошибку праотцев, которые — так, наверное, и есть — поселились уж очень низко у самой Реки.
У нижних — месть, у верхних не миновало злорадство, в это время, вскоре после спада высокой воды без драки жизни не было ни тем ни другим...
И бывали драки на два-три дня...
Отсидятся верхние и нижние в своих избах, залижут кое-как раны-побои, мало-мало успокоят воющих своих жен, переспят тяжким неверным сном ночь, а в обед следующего дня опять «Наших бьют!» — и с чем попало в руках мчатся навстре чу друг другу! Нижние и верхние, среди верхних вот уже лет десять мчится и вдова Дуська...
После драк жизнь наступала как бы дружественная, раздерутся между собой ребятишки, взрослые их пресекают: «Цыть, орда! Не дай бог, с вас обратно начнется!»
Иногда начиналось все-таки, не осенью, так зимой, не зимой, так на святую пасху, но все не в счет, а в один ряд с драками весенними, высокой воды, это никак не шло.
Бывало после того, и не раз,— тонет кто-то в Реке, чью-то лодку в бурю перевернуло, чужой, незнакомый человек гибнет или же из нижних или из верхних веревочников кто-нибудь — разбору нет. «То-ну-у-ут! Топится ктой-то на реке!» — и на утлых своих лодчонках выплывают в волны те, кто в то время оказался на берегу, и спасают человека, а после все идут в первую попавшуюся избу, которая спасенного приютила и обогрева, идут узнать, что и как — жив ли человек, оклемался ли?