У всех в это время ангельские души.
Тут ведь какое дело спасения происходили неожиданно, как снег на голову; драки же зрели медленно, политично и требовали, чтобы кто-нибудь обязательно взял верх, без верха — какая же политика? Какая драка?
Кроме того, драки привлекали зрителей из города Аула, и в большом числе. Так оно и есть: были бы зрители, артисты всегда найдутся. А какому же это веревочнику, когда он дни, а летом и ночи не вылезал из унылого, серого своего сарая, в котором сучил, сучил, сучил веревку, человеку никому не известному вдруг не захотелось бы стать известностью? Показать себя публике и на публику свысока поглядеть, с некоторым презрением: я вот как могу биться, а ты, публика, можешь ли? Ты, публика, удивляешься, а удивляет-то кто? Я нынче удивляю!
Сегодня толпа зрителей стояла праздничная, все, как нарочно, было одно к одному: воскресенье, день ясный, год высокой воды, погода божественная, Та Сторона просторная: синеватый воздух, чуть посинее — пятна озер и проток на пойме, еще синее совсем уже дальняя полоска бора по коренному берегу Той Стороны.
Толпа зрителей охала, вздрагивала, давала советы, ужасалась, зрительницы-женщины закрывали лица руками, закрывали глаза, отворачивались от Дуськи с порванной грудью, из правой груди у Дуськи все сильнее и сильнее текла кровь...
Кроме того, был среди толпы один философ из беженцев, из каких-то еще подозрительных и нездешних людей, он беспокойно толкался туда-сюда, настойчиво искал себе слушателя, хотел изложить свою философию.
Он был довольно высок, кудряв, лет тридцати пяти малый, в очках с одной дужкой через правое ухо, с веревочкой через левое, сквозь эти очки он и прицеливался небольшими глазками бурого цвета, отыскивая возможного собеседника... Яркое солнце ему мешало, он морщился, передвигая очки движением носа, иногда — правой рукой, в левой он держал книжечки.
Вид не обывательский и не интеллигентный непонятный вид. Бурый вид, философский.
— Плеханова, — объяснял он кому-то,— можно принимать только из тактических соображений, поскольку Плеханов полемизировал с еще более реакционными теоретиками, чем он сам!
— Для Плеханова материальное и духовное витает в пестрой эксплуататорской смеси!
— Слова — это цепи рефлексий, органических движении языка в полости рта, это пространственные явления, а мысли — явления непространственные, поэтому их вообще нет, они вообще не существуют, ничто не существует, помимо пространства.
Гражданин с кожаным портфелем неожиданно откликнулся бурому философу:
— Да при чем тут Плеханов? — Он, должно быть, оказался коренным сибиряком, тот, с кожаным портфелем, потому что добавил: — При чем, язвило бы тебя?
Философа это не смутило, это воодушевило его, он вцепился в портфель одной рукой, а другой, с книжками, стал размахивать в воздухе и объяснять:
— Сумасшедший бред о материи и духе выдуман — кем? Идеологическими агентами эксплуататорских классов — вот кем! И даже передовых и революционных рабочих на территории пролетарской диктатуры они продолжают отравлять этим отвратительным ядом! Этим рабски заимствованным из тысячелетней эксплуататорской историко-философской литературы бессмысленным болтанием! Болтанием — о чем? Опять же о материи и духе, больше ни о чем!
...Драка шла все более жестокая, хотя уже и усталая, через силу, среди тех, кто корчился на земле, могли быть и умирающие, кто лежал неподвижно — мог быть совсем убит, но веревочники уже не способны были это понять, не могли понять они, кто берет верх, какая заимка — Верхняя или Нижняя, уже никто из них верха и победы не ждал, драка продолжалась потому, что не могла кончиться, из Дуськи текла кровь — из груди, изо рта, из головы, она веслом кого-то тыкала, но поднять весло высоко у нее сил не было.
Некоторые аульские жители, удаляясь прочь от этого зрелища, осеняли себя крестом, шептали что-то, другие молча и даже как будто без видимого интереса ждали — чем же кончится? Кто-то говорил милиции, а кто-то безразлично махал рукой — а не все ли теперь равно!
Бурый же философ, должно быть, находил во всем, что здесь происходило, подтверждение своим мыслям — волновался и привлек-таки внимание нескольких горожан. Горячо, торопливо он объяснял им:
— Человек есть система органических движении безо всякой психики! Это эксплуататоры выдумали бредовые понятия «сознание», «дух», «подсознание», а еще — сволочи! — разделили мир на материальных и духовный! И марксисты тоже попались на хитрую удочку — Энгельс попался, а до него — Декарт попался! А — Деборин? А — Крупская? А — Луначарский? Бухарин списал свои труды у товарища Эммануила Енчмена, основоположника «теории новой биологии», но Дальше он с товарищем Эммануилом Енчменом не посоветовался и вот впал в неизбежную ошибочность! И в эксплуататорскую путаницу! И в сети, расставленные разными агентами — Локком, Беркли, Юмом, Махом — для того, чтобы разделить мир на материальных и духовных, а себе оставить при этом высший, то есть духовный мир, а трудящимся кинуть кость в виде мира материального! Вы только посмотрите, товарищи трудящиеся, вот же картина: люди избивают друг друга, убивают неизвестно почему — где здесь сознание? Где здесь дух? Где и в чем здесь так называемая идея? Вот оно, доказательство, хотя и жестокое и даже, может быть, страшное, но бесспорное доказательство учения товарища Эммануила Енчмена! Нам говорят: «енчмениада» разгромлена, нас разгоняют туда и сюда, но это ничего не значит — некое философское и эксплуататорское воззрение, именуемое диалектическим материализмом, скоро умрет, пролетариат прозреет и введет систему физических паспортов для каждого человека, чтобы установить пригодность его организма быть участником нового общества! Дорогие товарищи трудящиеся! Кто из вас действительно желает избавиться от мракобесия, то есть от сознания несуществующего в нас сознания, от этой мегеры и проклятия всех честных людей, а пролетариев — в первую очередь? Кто? Кто желает — возьмите, прочтите внимательно!
И бурый философ стал рассовывать, тонкие книжечки без переплета своим слушателям.
Корнилов стоял в стороне, но книжечка попала в руки и ему.
ЕММАНУИЛ ЕНЧМЕН
Теория новой биологии и марксизм
Выпуск первый.
Типография рабочего факультета Петербургского государственного университета «Наука и Труд».
Петербург.
1923
Корнилов перевернул страницу и еще прочел: «Набор и печатание книги выполнены вечерними и ночными работами студентами рабфака Петербургского государственного университета».
Ну как же — Петербургский университет, многие его кафедры, а философские и естественного факультета прежде всего, он знал и легко представил их себе, и университетскую типографию тоже представил, и нехорошо ему стало, не по себе, оттого, что и кафедры и аудитории могли иметь какое-то отношение к бурому философу, а через него — к нынешней драке.
В нынешней драке самой страшной все еще была вдова Дуська .
Корнилов ее знал, работящая была как лошадь, добрая, добрая и глуповатая, взбалмошная баба. Вдова, трое ребятишек на руках. Дуська их любила и по любви поколачивала: они росли совсем не такими красавчиками, какими она их в младенчестве себе представляла. Дуська была уверена, что они сами в этом виноваты, делают это нарочно — мать позлить им удовольствие, мать в них души не чает, бьется из-за них день и ночь, сучит веревки в развалившемся со всех сторон дырявом сарае, а они своей матери злом за добро отплачивают. А?!
«Нет,— решил Корнилов, глядя на Дуську,— нет, не пойду я к веревочникам! Подохну — не пойду! Что бы ни случилось — не пойду! В очередь безработных на биржу труда — это праведнее, это справедливее... Неужели и праведность, и справедливость мне нипочем? Пойду на биржу!»
Так он думал.
Он ведь шел нынче к веревочникам, он шел к ним наниматься на работу.
Шел, так до сих пор и не отдав себе отчета в том, что с ним произошло... Он спрашивал сам себя: «Что произошло?» — и сам себе отвечал: «Не знаю...»