— Можешь, Леночка! — подтвердил Корнилов, а Бурый Философ сказал:

— Да, Петр Николаевич, вот еще что: не упоминайте ни при каких обстоятельствах мое присутствие при той драке. Ну, в которой вас ранили и даже чуть не убили. Могу я об этом... ну, не то чтобы требовать, а по крайней мере просить?

— Можете, — согласился Корнилов. — Можете.

— А тогда — договорились. До свидания. У нас к вам, собственно, все. Молодец, Елена, молодец: все сразу поставила на свои места! А еще говорят: женский ум! Да женскому уму иногда, оказывается, цены нет!

Леночка в это время была уже по ту сторону порога, оттуда она сияла личиком с двумя белыми кудряшками на лбу...

Борис Яковлевич, енчмениадец, пожал Корнилову руку, но еще задержался, еще сказал:

— Я знаю вашего следователя, и я хочу вас предупредить: будьте с ним осторожны.

— Что вы имеете в виду?

— Народник. Из тех, которым не пролетарские гимны петь, не «замучен тяжелой неволей», а всякие там «калинки, калинки мои...». Он за калинки интересов мирового пролетариата нисколько не пожалеет, а еще — за девичьи хороводы и за свадебные дикие обряды, уж это конечно! Он и в нэпе видит утверждение всего этого хлама, он — мужик, он кулак и стоит за нэп на вечные времена. Он — за разлагающее влияние нэпа и за мужицкий индивидуализм. А по натуре — он безмозглый почвенник. У него одни только темные привычки, больше ничего!

— Так хорошо вы знаете моего следователя?

— Издалека. Хорошо я знаю другого Уполномоченного — Промысловой Кооперации. Вы и с ним тоже имеете дело и вот на него можете положиться! Тоже из мужиков, но без предрассудков.

Корнилов готов был продолжить разговор с Борисом Яковлевичем, но тот уже переступил порог,— там, за порогом, его ведь ждала Леночка.

У нее было такое счастливое выражение лица, у Леночки, как будто только что кто-то из них кого-то спас — она спасла Бореньку или Боренька спас ее от какой-то огромной опасности.

А в окно Корнилов увидел еще, как Леночка оправила на себе платьице, какими быстрыми и легкими движениями. Человек, у которого что-то осталось на душе, какое-то недоумение, так не сделал бы, не смог. Потом Леночка, пугаясь своей нежности, скрывая ее, прижалась к Бореньке, взяла его под руку, и они ушли, скрылись за углом соседней избы.

Они ушли, Корнилов вздохнул, стал ходить туда-сюда по избе.

Каким-то образом Бурый Философ оказался причастным к делу Корнилова, он знал УПК и, что совсем некстати, УУР он тоже знал.

И при первой же встрече счел необходимым дать Корнилову рекомендации: УУР нужно опасаться, на УПК можно надеяться.

Как и в чем можно надеяться на УПК — непонятно, но Боренька прав в том, что своего следователя Корнилову нужно опасаться«Еще бы не нужно!

Право же, он был милым человеком, УУР, в нем чувствовался растяпа, а еще было в натуре его что-то умно-наивное... Ну вот, существует такая наивность, которая знает, что она и умна, и права, и действительно ее нельзя опровергнуть на словах, хотя в жизни она опровергается на каждом шагу. Собственно, это и есть наивность, как таковая, типичная, главная среди всех других наивностей.

Так вот, тут-то и мог быть для Корнилова опасный случай: когда такому человеку предоставляется вдруг возможность доказать свою правоту, он как бы теряет голову, и даже искренность, и даже наивность, он тогда себя самого утверждает, свою личность — опять-таки не считаясь ни с чем.

Кроме того, УУР был, конечно, человеком страдающим. Страдающим идеей, может быть, великой, но и это страдание опять-таки неизвестно чем могло обернуться для окружающих. Тем более для лица подследственного.

Было даже что-то нелепое в том, что такой человек служит Уполномоченным Уголовного Розыска, следователем, на этой должности должны быть совсем-совсем другие люди — так с самого начала понял Корнилов, не зная при этом, что для него хуже, что лучше: долгие-долгие беседы с УУР или быстрый раз-два! — допрос и заключение какого-то другого следователя?

В общем-то Корнилов и раньше знавал таких людей, как УУР, он любил их и слегка-слегка, но неизменно чувствовал над ними свое превосходство и не до конца, а все-таки умел подчинять их себе, до определенной черты считаясь с их причудами. Если же они :эту черту перешагивали, он без особого сожаления порывал с ними.

Мужской тип. Среди женщин Корнилов что-то не встречал таких же. И не хотел бы встретить.

С каким бы интересом, с каким бы искренним удовольствием он, после многих-многих лет безлюдья, повстречался бы с таким типом снова! Поговорил бы за жизнь! Пообщался бы! Но — без допроса! Посидел бы, попил чайку! Опять-таки — без допроса!

Теперь его судьба оказалась в руках такого человека, и человек этот с увлечением рассказывал ему о себе, хочет с ним спорить и, конечно, взять в споре верх. Это могло быть элементарно просто: лестно было вечному студенту наголову разбить приват-доцента, философа, но могло быть и опасной, коварной игрой, однако же Корнилов так и не решился потребовать, чтобы следствие было перенесено в служебное помещение, чтобы оно велось по форме.

По форме Корнилов давно должен был сидеть в камере предварительного заключения, а он вот живет себе в этой избе, то есть на воле!

По совести говоря, Корнилову давно пора было если уж не сидеть в тюрьме, так, по крайней мере, совершенно отчетливо представить ее в воображении.

И вот воображение настигло-таки его, и вот она — огромная камера, многолюдная, если бы одиночка — так это бы было прекрасно, но нет, самых разных физиономий, может, двадцать, того больше имелось в наличии, а окошечко — одно-единственное, и — и прежде чем заглянуть в него, подышать через него природой — изволь занять очередь. С внешней-то, вольной стороны Корнилов давненько уже окошечко приглядел, оно было крайним справа на втором этаже массивного домзака, не в столь отдаленном прошлом — Аульского женского монастыря с игуменьей Парфенией во главе. Там когда-то, в том побеленном известью капитальном здании, находились кельи монашенок и прочие помещения — трапезные, кладовые; здание было загорожено со стороны Аула приземистым храмом плоских, как бы даже расплющенных очертаний, поэтому только из крайних, расположенных у правого и левого торцов окон и мог открываться достаточный вид на эту и даже на Ту Стороны... Вот Корнилов и облюбовал такое обзорное оконце, но до нынешнего дня стеснялся заглянуть вовнутрь, в камеру — там-то что за обстановка? Что особенного?

Грустно стало на душе от полного отсутствия там чего-нибудь особенного, непредвиденного, и волей-неволей он стал подумывать о спасении:

«Кто-то ведь спасал тебя до сих пор, Корнилов? Тот, кто спасал до сих пор, должен спасти и нынче! Обязан! Для чего-то ты нынче выздоравливал, старался? Для чего-то в драке — во множестве драк — жив остался?» — стал он сперва осторожно, а потом уже и с настойчивостью, с ожесточением думать все в том же смысле,

«Что он — следователь-то, из вечных студентов, бородатенький народник, что он — опаснее всех опасностей, через которые Корнилов прошел? Не может быть!»

Конечно, жизнь спасенного, да еще и неоднократно, да еще в силу случайных каких-то стечений обстоятельств,— не сладкая жизнь, но бог с ней, он согласен и на такую! Бог с ней, уж какая есть, какая будет!

Спасенному остается ведь не сама жизнь, а заплатка на жизни, сперва-то она, эта заплатка, вызывает радость неописуемую, ну, а когда вглядишься, раздумаешься, возникает вопрос: никому-то она не понадобилась, только тебе одному, так, может быть, и тебе она не нужна? Только кажется, будто нужна?

Спасенный то и дело видит себя неспасенным — умершим, убитым, заключенным, истерзанным, для него стало реальным то бытие и даже то небытие, которого он избежал как бы по какой-то ошибке... «Ах, по ошибке? Избежал? — спрашивает у самого себя спасенный.— Так что же это за жизнь, которая существует только благодаря ошибке? Ведь жить надлежит такою жизнью, за которую тебе хочется кого-то благодарить — отца, мать, природу, человечество, а тут следует благодарить ошибку?! Да?!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: