— А когда вам кто помешал — убьете того?
— А што такого? А ты, Никола Устинов, не убьешь? Никого?
— Сроду нет! Противно мне это!
— А затеется и в нашей местности война за бедных и за красных, я знаю — ты пойдешь за красных! Пойдешь за справедливость для массы, и счет у тебя, Устинов, тоже пойдет ужо не на одного убитого! Когда мировой мачштаб — однем-другим убийством не обойдешься! Не-ет! Тут ужо тебе полмира вражиной делается! Теперь сочти на пальцах — кто из нас лучше-то и праведнее? И справедливее? Я одного-двух пришибу, помешали оне мне, дело ясное, когда помешали, а ты — с полмиром воюешь, и бьешь человеков, хотя оне тебе ничего не сделали и не сделают сроду? Ты мужик ловкий, смекалистый, ты мно-о-гих побьешь, прежде как сам поляжешь! Поляжешь, так и не узнавши ни справедливости, ни даже и моей малой доли братства с однем, с двумя дружками! Так скушно же энто!
— Когда множество людей посланы в войну — оне уже не убийцы, а добывают благо своему государству, справедливость.
— Ну, а в России нонче белые, красные, зеленые, голубые воюют — за какие же блага своему государству?
— За устройство жизни. Которые победят, те и будут по-своему устраивать жизнь. На до-о-олгие годы!
— По-своему ли?
— А как же иначе?
— Иначе так: сёдни же убить кажного, кто со мною не согласный, с моим устройством! Сёдни же и не откладывая. Ну а завтре? Каким оно будет завтре — твое устройство, ты и сам не знаешь! Может, это будет твое право — мое бесправие, вот и всё?.. А может, мое и твое бесправие? Тоже легко такое случится. То есть опять тот же всемирный грабеж и свара, в котором ты благородно убиваешь, а про Гришку Сухих кричишь, будто он — вор и он разбойник! За троих робил и нажил тем самым себе добра! Значит — вор! Я знаю, мною в газетках читано, в белых газетках — про красные зверства и узурпаторство, в красных — про белое зверство и узурпаторство, и вот повторяю же я: ты, Устинов, какое-то из их обязательно для себя выберешь. Какое тебе более по душе окажется. Ты вот покуда в избушке сидишь, хотя и в неказистой избушке, а всё ж таки — в ей, на собачку свою поглядываешь и на меня тоже одним глазом. Соображаешь головой: в самом ли деле Гришка Сухих грозится тебя убить?! Либо он просто так? И всё у нас чинно-мирно. А завтре-то ты и соображать ни об чем таком не будешь, завтре ты определишься и зачнешь колоть и стрелять людей, об одном только думая и мечтая — кабы поболее их заколоть!
— В этом никакой моей мечты нету, Григорий, и даже быть ее не может. Я не военный какой-то спец и не герой, чтобы войны искать. Я — мужик! Но ежели война эта всех касается? Всех до одного? Вот и тебя она коснется непременно, и ты будешь выбирать. И я даже знаю, какую сторону ты выберешь. Тут сомнениев быть не может.
— Мне просто, Никола, мне проще, как тебе: кто первый меня заденет, против того я и буду воевать. И сильно буду! Никто не заденет — и я пальцем никого не трону, ей-богу! Только тебя… Но тут — совсем другой счет и резон! Ну, вот, Коля Устинов, ну, Николенька, ты прежде вот как выбирай: друг ты мне либо враг?! Выбирай: ни врага, ни друга у тебя никогда такого не будет! Уговариваю сейчас: давай возьмемся за руки, чтобы не броситься друг на дружку с оружием в руках! Ты смерти не боишься, и я ее не боюсь! А справедливость у нас разная, так то — пустяк, мелочь! Ты мужик в Лебяжке не как все, не темный и безмозглый, — и я тоже! Нам ли не держаться друг за дружку? Хошь, Гришка Сухих перед тобой на коленки падет и взмолится к тебе? Ну? Только отстань от мелюзги и пристань ко мне! Спасти тебя хочу! Себя — от окончательного вражества к тебе, тебя — от мелюзги и от могилы! Завтре явится к нам война, а мы с тобою двое уйдем в горы, в Алтай! Будем обои-два, сделаем уютно жилище наше, родниковую водичку будем пить. Уйдем от всемирного грабежа-дележа, а как-никак закончится он — вернемся в Лебяжку и окажемся в ей самыми чистыми человеками, ни дележом, ни мировой сварой не замаранные! Вернемся и совместно наработаем добра вдесятеро более того, как его было! Ну? Падать ли мне пред тобою на коленки?
И Гришка Сухих, огромный, лохматый, начал сползать с чурбака. А Барин в своем углу вытянул шею и прижал уши — не смог понять, что происходит. Не только Барин, и Устинов содрогнулся — не надо допускать, чтобы Гришка стал на колени: после он ведь это и в самом деле припомнит, жестоко припомнит! Чего в Гришке уже есть, какая злоба, какое упрямство — то уже есть, и колом этого не вышибешь, но чего еще в нем нету — и не надо, чтобы появилось. И Устинов сказал:
— Брось ты, Сухих! Брось, брось! Не нужно такого совсем! Очень даже может быть — мы и вовсе ничего не найдем! Ни капли! Я справедливости для всего мира не найду, ты — для двоих-троих дружков не найдешь ее. Ну и ладно! Ну, и давай искать кажный свое! Я считаю — лучше всё ж таки при жизни искать большое, а не крохотное, с тем и помру. А ты не трогай меня. Руками своими не трогай и коленками тоже!
Сухих с чурбака встал, стукнул головою о жердяной настил, а Барин радостно так, хотя и негромко, шевельнулся и вздохнул. Он понял, что Гришка сейчас уйдет прочь.
Да и Устинов так же понял.
Но Гришка не ушел. Гришка прислонился к стенке, голову свесил, руки сложил на груди и долго так стоял, ждал чего-то. Или чего-то вспоминал…
Потом он шумно вздохнул, со злостью бросил в угол, чуть не в морду Барину, окурок и спросил:
— Никола? А пошто ты не взял за себя Зинаиду? Нонешнюю Панкратову?
— Как? — удивился и не понял Устинов. — Не взял, и всё тут. Не было намерения.
— Врешь?!
— И не вру я, и дело вовсе тут не твое — кого я взял, кого — нет!
— Врешь, будто не было твоего намерения?! Признавайся?!
И Гришка от стенки отступил и приблизился к Устинову, а Устинов поверил: «Пожалуй что, быть мне убитому!»
Барин вскочил в углу, припал на задние лапы, на передних у него вздулись мышцы — сейчас и прыгнет сзади на Гришку.
На мгновение какое-то Устинов растерялся: остановить Барина? Или пусть прыгает, самое время прыгать ему?
Он все-таки его остановил:
— Тихо, Барин! Тихо — тебе говорю!
А Гришка Сухих запустил обе руки в косматую свою голову и снова сел на чурбак. Спросил:
— Не обманывай, Устинов! Скажи честно, как было? Зачем нонче-то обманывать меня? Скажи: намеревался взять Зинаиду, потому и помешал тебе Григорий! Ну?! Хотя в энтом-то не откажи мне признании?!
— Так нет же! Не было у меня и в мыслях, о чем ты говоришь, Григорий! Не мешал я тебе никогда!
— Как же не мешал, когда в девках-то Зинка только и глядела на тебя одного? На одного!
— Не знаю. И не знал сроду. И пошла же она за Кирилла Панкратова, а я при чем?
— Боже ж ты мой! — застонал, закачался на чурбаке Гришка. — Пошто и как? Я-то, я-то отступился от Зинки пошто? Я тебя застеснялся, Никола, я тебя зачем-то всю свою жизнь ни убить, ни обидеть не мог! Не мог, и всё тут, хоть убей меня самого! Либо ты грамотный сызмальства был, с лесными таксаторами работал, с землемерами, а то ишшо почему, не знаю, но не мог!
— Она не пошла бы за тебя, Григорий! Ни в жизнь!
— Пошла бы! Живая либо мертвая — пошла бы! Она ножик вострый в сапоге под юбкой носила, когда девкой была, она тем ножом грозилась мне и грозилась, ежели што, им же по себе ударить! Я не боялся! Она не глядела на меня, тоже знаю, а я бы ее заставил — она бы и скрозь закрытые глаза увидела бы меня! Но одного я страшно боялся, что ты ей и она тебе мила! Вот как я боялся и единственно через то и не мог перешагнуть! А ты? Ты о Зинке не знал, как глядит она на тебя? Ты обо мне не знал, как я на ее гляжу? Ты и не судил бы меня никак?! И какой же я сам дурак, ежели тебя побоялся! И отступился! Изгонял от себя страх перед тобою, а не изогнал его! Меня вся Лебяжка судила бы — мне нипочем было, но ты, боялся я, ты судить меня будешь!
— Подожди-постой, Григорий! Я взял Домну Алексеевну, Зинаида пошла за Кирилла. А тебе и после того всё непонятно было? И до сих пор непонятно?