Уверенности еще больше прибавилось, когда сбежалась толпа народа, окружившая вторым кольцом небольшой кособокий тордох. Гости Улуро, прервавшие сон, тревожно шептались, сочувственно охали, и то здесь, то там раздавалась мольба: "Господи, помоги им!", "Господи, облегчи муки несчастного!", "Господи, погляди на этот тордох!.."
И не хотели, не могли знать люди, какие муки испытывал умирающий, да еще обессиленный дурной вестью старик. А муки были ужасными — ведь за годы болезни Хуларха привык к тишине, к такой тишине, в которой он слышал только свой стон да ласковый голос дочери. А сейчас дюжий парень с крутым плечом колотил железякой по огромнейшей сковородке. И даже дочь Халерха стучала по медной кружке.
Хуларха делал попытки подозвать хоть кого-нибудь. Он шевелил губами, морщил лицо, но всем казалось, что он убиенно и из последних страстей шепчется с богом…
Долго, бесконечно долго тянулся этот кошмар. Хуларха надеялся, что люди устанут, но люди ведь делали доброе дело, а оно требует и ума, и упрямства; менялись люди: одни отдыхали — стучали другие…
Разошлись далеко за полночь, перед утром, когда от тумана вообще ничего не было видно.
Хуларха весь обмяк и быстро заснул. А перед этим он еле слышно сказал Халерхе:
— Правду узнаю, тогда и помру…
ГЛАВА 12
Умер Хуларха через два дня, как раз перед тем, как в стойбище появились Куриль, Пурама и охотник, ездивший в Халарчу.
Так и не узнал он ни кривды правдивой, ни правды истинной.
Куриль и Пурама не сразу приехали в стойбище. Они научились оглядываться: доверять Каке было нельзя. Выждали и проверили…
Сейчас все трое подогнали упряжки к самому тордоху покойного.
Хуларха лежал возле потухшего очага на меховой подстилке. На пологе висела иконка, сильно блестевшая медным окладом, напротив нее горел на длинной бечевке жирник. Все честь по чести — как у христиан. У изголовья покойника сидела, будто завороженная сильным шаманом, совсем бледнолицая Халерха. Она не подала признаков жизни, когда появился Куриль. В тордохе были еще брат Хулархи Хурул, два мужика с ним и Пайпэткэ. Хурул с мужиками готовились к похоронам, а Пайпэткэ убирала тордох.
Куриль сорвал с головы шапку и грузно бухнулся на колени. Он стал размашисто, медленно креститься на икону, как будто вдавливая что-то пальцами в лоб, в грудь и в плечи. У охотника же вовсе подсеклись ноги — его словно дернули из глубины тордоха арканом: он упал и уперся лбом в землю. А Пурама успел только шапку снять — согнувшись, он замер у входа, как кривой столб. Увидев утихшего, наконец избавленного от мук Хуларху, он в тот же момент поймал на себе ужасный таинственно-внимательный взгляд бога Христа.
Иконку в полторы четверти высотой Пурама и узнавал, и не узнавал: он сам привез ее из острога для отца Халерхи, а сейчас мог бы даже верой в Христа поклясться, что с ней что-то произошло. Грязно-зеленый оклад блестел, как золотой, а отчистить его никто не сумел бы — тонкая медь хрустит и ломается, как яичная скорлупа. Но главное, глаза у Христа невозможно переменились — стали совсем живыми, прозрачными, и борода порыжела, и луна за его головой сделалась светлой… Не хочешь, да остолбенеешь: обновившийся бог, как живой, глядит прямо в душу, а внизу, под ним, лежит настоящий покойник, без сомнения — Хуларха, муки которого оборвались так неожиданно, перед крещением… А зять между тем не встает — молится, как в исступлении; не встает и охотник — вскинет голову, глянет на бога и опять уткнется лбом в землю, шепчет, бормочет…
У Пурамы подкосились ноги. Он боязно перекрестился, покланялся и, не смея больше глядеть на икону, перебрался поближе к покойнику.
"Зачем, отчего все в этом мире так происходит? — стал размышлять он, глядя на скрюченные пальцы знакомой руки Хулархи. — Ведь есть же какая-то сила — она упрямо тянет все в одну сторону, а путь туда непонятный — кривой. Одно уладишь — другое разладится. Это же вроде могучего бегуна — он добежит, добежит, конечно, но зачем-то сам себе без конца подставляет ножку…"
Пурама украдкой взглянул на Куриля и обомлел. Глаза у зятя были закрыты — он как будто дремал. И шевельнулось в памяти то, что происходило снегов двадцать пять назад. Куриль тогда тоже дремал на камланиях. Но ведь как раз так и начинались его сомнения — сомнения в прежней вере, в силе шаманов!..
Долго, однако, сидеть у покойника приезжие не могли. Куриль открыл глаза, притянул к себе взгляд Пайпэткэ и показал ей на выход. Он встал, надел шапку и, больше не помолившись, не поглядев на иконку, вышел. За ним потянулись и остальные. Неподвижной осталась одна Халерха.
"Да нет, все не так, — рассудил Пурама. — В Христе он всегда сомневался. А от Нявала должен приехать вовсе неверующим. Но что с ним случилось? В неверии сомневается? Или напоказ молился, чтобы другие верили? О чем он думал?"
Вытащив из сугроба свою новую суковатую палку, Куриль повел Пайпэткэ, а с нею и всех мужиков подальше от входа.
— Пайпэткэ, — сказал он, останавливаясь, — передай Халерхе, моей несчастной махлё [102], что мне и жене моей тяжело и тоже плохо. Но скажи, что мы ее не оставим и в обиду никому не дадим — вот, при мужиках говорю. А еще скажи, что слух о шаманстве Косчэ — это злая выдумка пьяного дурака. Косчэ скоро приедет — он при людях сведет с Какой счеты… С Халерхой я еще сам говорить буду.
— Что ж Ханидо с вами-то не приехал? — спросила запросто Пайпэткэ. — Ей облегчение было бы.
— На волка охотится он! На волка — понимаешь?
— К свадьбе готовится, значит?
— Мы же не знали. Сидим у Нявала, пируем… Потом насторожились — бог, наверно, насторожил… Пурама в тундру его отправил, а мы обратно…
Разговор оборвался: из стойбища шли мужики.
— Ну, ладно, Пайпэ, иди. Иди, у нас мужицкий разговор будет сейчас…
Шли не просто мужики, а как раз те, кто хотел как можно скорее увидеться с головой и кого голова тоже хотел увидеть. Впереди семенили ногами два старика, за ними шагал сказитель Ланга, важно переставлявший посох, а позади тесной кучкой еще человек шесть. Куриль крепко сжал губы и медленно, как матерый волк, отвернул голову в сторону.
Поздоровались.
— Я вижу, Ланга, ты, вроде меня, с палкой начал ходить! — сразу же с грубым намеком сказал Куриль.
Сказитель понял его и тоже, не задумываясь, ответил:
— Увидел сломанный кенкель [103] — поднял. Думал, что твой…
— Если я сломаю кенкель, то только об голову врага, — твердо сказал Куриль.
— Мы тебе не враги, — поймал его на злости сказитель.
Куриль обжегся.
— Я о голове Каки сказал, — поправился он. — Только на этот раз она у него была пьяная… Однако, и друзья большую беду могут накликать. Вы своим самовластием не одну беду, а гору бед натворили. Вот — Хуларха на больных оленях от нас уезжает. Душа его ложью поранена; вы не дали до правды ему дожить. Кто вас просил?
— Он помирал, мучился! — оправдался Ланга..
— А вы железом грохотать начали, умники?
Старик и пожилые мужики смутились, как дети, уличенные в глупости.
— …А свадьбу ждали? А на молодых-то всякие такие надежды имели? Об этом вы думали? А теперь что делать?.. Ты, Ланга, больше не поднимай кенкель, если я даже сломаю его. Найдутся — поднимут…
И опять наступило молчание, тяжкое, безысходное.
— Мне выкручиваться теперь? Или вам? — продолжал голова. — Хорошо, за вас выкручусь. А вот скажите: попа покойником будем встречать?
Все стояли в кругу, не зная, куда спрятать глаза. Куриль зашвырял мужиков словами, как грязью. Возражать, говорить поперек было бессмысленно: их голова все на свете видит иначе, а ум его признали даже царские власти. И уж не стал ли Куриль головой сразу всех тундр?.. Виноваты — значит, и виноваты.
Вместе со всеми молчал, не знал, куда спрятать глаза, и Пурама. Только переживал он вовсе не то, что переживали другие. Он один знал в точности, что сейчас происходит. Куриль прижимает людей, хочет их убедить, что они ни на что не способны, власть спою укрепляет. Перепугался! То, что он врет, — это ладно: без вранья он теперь просто не может. Но злится-то он несправедливо, коварно: даже смерть человека, очень близкого человека, оборачивает в свою пользу… Да и это еще ничего. Хуже, невыносимей совсем другое. В этой-то, новой, беде он опять виноват! На подачки жил больной Хуларха! А дочь крохами от подачек питалась! Но они ж ему не чужие! Да если бы Хуларха видел, что в тордохе много еды, — он только от этого встал бы на ноги. Бульон бы ему хороший, водки почаще. Шамана Токио бы прислал, заплатил бы ему побольше…