…Ей же с детства завязали глаза, с ней никто никогда не считался!

Женитьба? Но это не она решила. Она подчинилась отцу, Курилю и всем людям. А к Ханидо не тянет ее. И его к ней не тянет. Его нет три года, сердце его глухое. А почему с ней, с будущей женой священника или ученого головы, Куриль ни разу не потолковал, не сказал, как она должна жить при муже, какое особое предназначение ей уготовано, что хорошее для людей она должна делать всю жизнь? Она — игрушка? А женитьба — игра? Но хорошая ли это игра? Может, и людям, и Курилю только кажется, что хорошая?..

Халерха привстала, сузила глаза, насторожилась, будто прислушалась к чему-то отдаленному.

…Да ведь и тогда, двадцать с лишним снегов назад, люди поверили самому мудрому старику Сайрэ и отдали Пайпэткэ шаманам — они не во вред себе сделали, они думали, что так будет лучше. Теперь люди верят самому умному — Курилю, опять старику, только теперь не шаманы, а бог и божьи дела требуют жертву. Но как люди, как Куриль узнали, что нужно богу? Ведь сейчас многие говорят, что Сайрэ тогда сам все придумал. Может, и Куриль тоже придумал, что так будет лучше, а люди стали верить ему?.. Но разве старый Куриль не знает, что бог не дает бедным по двадцать оленей, не дает много рыбы, не дает всем одежду и на каждый тордох не дает по новой ровдуге? Не может быть, чтоб не знал. И выходит, что никакого особого предназначения нет — ни ей, ни Ханидо. А ведь Ханидо уже втянут во что-то. В обман?.. А ей приманку поставили: красивая, но бедная — значит, к богатству потянется, а теперь сирота — значит, назад пятиться некуда?.. А простые люди — как глупые дети: захотелось им видеть ее сказочной юкагиркой…

И тут Халерха задрожала от холода, да так, что застучали зубы.

— Пусть проклянут меня все, — вслух сказала она, — хоть именем бога. За пастуха пойду, к добрым якутам уеду, на остров сбегу… Отец сказал, что я свободная.

Она повалилась на бок и снова заплакала. Но это была уже не истерика, а плач взрослой женщины, в сознании которой наступил перелом. Хриплый голос сделал ее не похожей на нежную Халерху.

Плачущей ее и застал Пурама.

Старый охотник откинул полог, сел рядом с ней, не спеша закурил.

— Махлё, — сказал он. — Мужикам от слез становится хуже, женщинам лучше. Луна пожелтела уже — ты с половины дня плачешь. Пора опомниться. Я мяса принес вареного. Может, поешь и поговорим заодно? А потом тордох переставим.

— Не хочу. И пить не хочу.

— Зря. Жить надо. Что делать-то… Ты послушай меня, послушай другого. Обдумай все — спешить тебе некуда.

— Слушать как раз и не буду. Пайпэткэ послушала: до сих пор сумасшедшей считают.

— Э, то было давно! Теперь я не тот, сказитель Ланга не тот, таких, как Ниникай, не было. Многое переменилось.

— Я бы второй женой к Ниникаю пошла.

— Хороший Ниникай человек. Лучшего нету. Ханидо будет лучше. Не сразу — потом.

— А! Это я так. Ни за кого пока не пойду. С Пайпэткэ буду жить. Она издалека беду чует.

— Я тоже не хочу, чтоб ты попала в беду. Я скажу, чего ты не ждешь. Не спеши выходить за Ханидо. Не спеши соглашаться…

— Да? — удивленно посмотрела на Пураму Халерха. — Ты так говоришь, будто что-то переменилось. Пайпэткэ мне сказала, что ты послал Ханидо за волчьей шкурой. И как же мне все это понять: Ханидо самый хороший, а выходить за него опасно? Вот уж и обман начинается.

— Если ты вспомнишь, что я с Курилем не в большой дружбе, то заберешь обратно свои слова. У Ханидо будет нескладная жизнь. И несладкая.

— Нескладная? При огромном наследстве? Он разве шаман? Может, пьяница или картежник?

Они вышли из-за полога. Халерха сразу сняла подвешенную иконку, Пурама начал отвязывать полог. Поворачивая подарок Пурамы перед светом жирника, Халерха разглядывала лицо бога Христа. Жирник горел весь день, и сейчас он трещал, как живой, будто хотел что-то сказать или уже говорил что-то резкое и отрывистое.

— Несладкая жизнь среди моря оленей? — еще спросила она.

— До наследства надо дожить, махлё. Он уедет в острог. А что будет потом — кто знает. Там, у русских, говорят, вода в речках мутная потекла. Я к тому поворачиваю, махлё, что и твоя жизнь будет нелегкой, если женой его станешь. Чайке с орлом — хорошо бы, конечно, вместе летать. Да ведь в небе — не на земле: там и гром и молния ближе, и буран оттуда, и ливень. А он — Ханидо — и сейчас уже в тучи кидается…

— Что? В какие он тучи кидается? Что было с ним? — Халерха уставилась на Пураму, быстро моргая распухшими, но все равно маленькими красивыми глазами.

— В мыслях, в мыслях, я говорю! — соврал Пурама. — Ты, однако, не сомневайся: не такой жизнь ваша будет, какую Куриль обещает. Ты с Ниникаем поговори, если мне веры нет. Он скажет, как я.

Пурама стал снимать полог. А Халерха, опустив руки, задумалась.

— Что же Куриль, его богатый второй отец, об этих мыслях не знает? — спросила она.

— Знает. Курилю — да не знать?

— Вот, я говорила… В такой день… И Куриль придет — будет путать.

Все меня будут путать.

— Ладно, я до конца скажу и замолчу. Куриль ум его и решительность ценит. Повернуть надеется в свою сторону… Не согласна на трудную, а может, опасную жизнь — не соглашайся, откажи Ханидо и живи как знаешь.

Халерха прижала иконку к груди и тихо сказала:

— Господи! Голова кругом идет. Понесет меня, завертит…

— Боишься — не надо. Выйдешь за богача, за богатого парня, сделаешь добрым его — и хорошо. Ты, Халерха, дай-ка иконку — я на нее погляжу.

Подойдя к жирнику, Пурама начал вертеть свой подарок.

— Ты что, обменяла ее на другую? Я вроде не такую привез… Нет, вроде она. Гляди-ка, она — вот тут я пальцем узор сломал, когда вез. Она что, обновилась? Сама?..

— Сама. Обновилась.

— Ну?.. А когда? Как это было?

— Я божий пот с нее собирала.

— Чем собирала?

— Водой. Водой ее поливала. Отца лечила. Пить давала ему.

— И она заблестела?

— Сперва ожили глаза. Потом узор стал золотым. Нет-нет, это не грязь была — я знаю. Чистой была вода…

— Угу, понимаю… Водой… — Пурама покосился на Халерху. Он зачем-то повернул иконку обратной стороной к свету, поскреб почерневшую доску ногтем.

— Думала, оставит мне бог отца. Он же, бог-то, начал глядеть на меня. Не оставил. А я верила и от радости не спала!.. — Она тихонько всхлипнула и замолчала. Но потом из груди ее вдруг вырвался хриплый, отчаянный крик. Она закрыла лицо руками, затряслась и опустилась наземь, обратившись в жалкий комочек.

Пурама еще раз поцарапал ногтем иконку и вдруг бросил ее на постель, как бросают шапку, нож или сбрую. Халерха вздрогнула, глянула на постель, потом на Пураму. Она все поняла, но ничего не сказала.

— Халерха, — заговорил он. — Пойдем ко мне. С моей женой вместе поплачете. И я там поплачу. В тепле побудешь, чаю попьешь… Послушай и рассуди: это Куриль велел тебе быть в одиночестве. Значит, надо сделать наоборот.

— Нет, дядя Пурама, нет. Останусь. Родное жилище страшно бросать… Совсем страшно кочевать кумаланкой по людям.

— Ну, гляди, ты не маленькая… Давай переставлять твой чум.

Тордох покойного был самый ветхий — он еле стоял. Жерди отжили свой век — подгнили, крошились, дряхлую ровдугу пришлось снимать осторожно, чтоб не порвать, не сломать. Невеселое дело — переносить такое жилище. Но утешались тем, что переносили поближе к стойбищу, к людям.

Была уже ночь, когда Пурама зажег костерок посреди чуть обновившегося жилья.

Положив у очага холодное мясо, старый охотник хотел молча уйти, но Халерха задержала его:

— А Куриль, дядя Пурама, хочет сделать людям добро?

— Зять-то мой? Хочет. Он давно хочет. Только не сможет: толстый живот мешает…

— А Ханидо?

— Ханидо? А вот приедет — у него и спроси.

И Пурама ушел.

Согрев у костерка ноги и пожевав мяса, Халерха вдруг заснула.

Прилегла — и тут же заснула. Сил больше не было: четыре ночи почти не спала.

Разбудил ее говор. Открыла глаза — люди в тордохе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: