— Так вам, ламуткам, и надо! — сказал Ниникай — младший брат богача Тинелькута. — Бегать им совестно. Дуры…
— Ну и помощников себе подобрал амарыканкиси, — сказал по-юкагирски, вроде бы сам себе, Пурама.
— Не тебе чета, — буркнул Куриль. — Ходишь по ярмарке с разинутым ртом. Люди вон уже мешки с песцами трясут…
— А я из любопытства приехал.
— Любопытствовать надо с умом.
— Стараюсь с умом…
Мика Березкин не смог до конца вынести этой картины щедрости американца. Брызнувшие дождем иголки мелькали перед его глазами, куда бы он ни посмотрел. Он, правда, утешал себя мыслью, что Томпсон сильно пострадал, отдав бесплатно целых три коробки людям. Но если у американца этих коробок сто? Тогда он года на три вышибет козыри из его рук… Чтобы дальше не мучиться, Мика решил уйти. Он осторожно протиснулся к Курилю и тихо сказал:
— Учти, Афоня: американские иглы круглые, потому ломкие — для материи только. А шкуры шить лучше трехгранными, русскими. Яков мой к вечеру привезет русские. Чайгуургину скажи…
— Ладно. Сам разберусь.
Раздав всю коробку, Томпсон легонько толкнул чукчу — и Тот, не оглядываясь, подал ему варежку, в которой было еще полкоробки иголок.
Вытряхнув на свою огромную ладонь и эти иголки, он продолжал раздавать их, теперь уже каждому, кто протягивал руку.
— Шагай к нартам — тащи мешок, — тихо приказал Куриль Пураме. — Туда, к палатке тащи.
С кислыми лицами, уже понимая, что американец взял на ярмарке верх, купцы начали расходиться, мучительно соображая, что делать сейчас, как торговать в ближайшие годы.
Томпсон возвращался к палатке один. Он шагал медленно, разглядывая то макушки деревьев, то рассыпавшуюся по большой поляне толпу, сплошь одетую в шкуры. Перчатки он нес в руке. Было тепло, ярко светило солнце, в воздухе так и висел запах близкой весны. Томпсон начал было высвистывать какую-то песню, но быстро оборвал ее: он увидел впереди себя человека, в котором узнал Потончу.
Поджав губы, Томпсон коротко свистнул.
Потонча немедленно оглянулся и сразу остановился.
— Что невеселый нынче? — спросил американец, шлепнув его перчатками по спине. — Обиделся на меня? О, обижаться не надо. Скоро в Америку я поеду.
Нас ждет большая торговля. Очень большая… Только людей у меня мало. Взял недавно еще двух — пусть подучатся. А ты все умеешь, ты подождать можешь…
— На золотишко мое намекаешь? — задрал голову и искривил лицо Потонча. — Э-ге-ге! Нет у меня ничего. Урвал немного, да за эту зиму все и спустил.
— Не надумал жениться?
— Жениться? Зачем? Интересно каждый раз свеженькую… Тундра большая.
— О-эй! — ответил американец и оттолкнул его в сторону. Однако сейчас же свистнул. Потонча опять оглянулся. Томпсон погрозил ему пальцем: разговор, мол, никого не касается.
Потонча неопределенно осклабился и зашагал быстрей.
Сердце Томпсона, в привычном понимании, было не на месте. Оно стучало сразу в двух мостах — в большой палатке, до которой оставалось двадцать-тридцать шагов, и в теплом, увешанном зеркалами магазине, до которого не одна тысяча миль. И все-таки сердце американца было как раз на месте — потому что его и здесь и там ласкал, нежил белый песцовый мех, белый и мягкий, как гагачий пух, как облака…
Сейчас Томпсон отогнал от себя все тревоги. Да, свора этих разнолицых — узкоглазых и курносых — купцов останется в дураках. Но разве он плохо относится к ним, разве не угождает? А торговать пусть учатся: торговля дело такое — обижаться можно только на самого себя.
Сегодня у Томпсона нет конкурентов — он знает, он все знает. На ярмарке даже не появился его земляк Свенсон: здесь ему нечего пока делать…
В самом лучшем расположении духа американец и подошел к своей огромной палатке, где уже суетились оба восточных чукчи.
У закрытого входа — десятки людей, половина которых ему знакома — богачи тундры. И знакомый богач, и незнакомый, и работник богача — все топчутся возле мешков; лица у всех напряженные, жадные. Это не их мешки — это мешки Томпсона…
— Том! Том! Иголки!..
— Будут. И по дешевке будут. Только немного. Я не стану жилы из вас тянуть. — Американец откинул шкуру на брезентовый верх.
И толпа сразу вломилась в палатку.
Томпсон бросил перчатки через штабель ящиков, прикрытых морской парусиной, за которым стояли наготове его помощники-чукчи.
— Одну коробку иголок меняю на два песца! — объявил он и вытаращил глаза: лица людей будто расперло — рты пораскрывались, узкие глаза стали широкими и страшными.
Это была неслыханная цена. За пятьдесят иголок всего две шкурки!
— Сколько ж в коробке… иголок? — робко спросил кто-то.
— Как всегда: пять десятков.
С толпой произошло невероятное. Все разом нагнулись, потом на них будто обвалилась огромная снежная глыба, под которой заворочались придавленные люди, высвобождая руки и головы. И эта шевелящаяся масса двинулась на Томпсона.
— Том! Мне. На. Самые лучшие!
— Том! Том! Глянь на мои: пух, не шкурки!
— Дай коробок! Дай, дай! Бери три песца! Бери.
— Восемь песцов даю! Мой коробок!
— Восемь линялых? Лучше четыре хороших! Том — на. Бери, Том, не пожалеешь.
Американец был могуч ростом, но руку с коробкой он поневоле протянул вверх, боясь, что иголки опять разлетятся брызгами.
— Тише, пожалуйста! — сказал американец. — Слово — мое, слову хозяин я. Беру твои шкурки, Куриль. Две — как сказал.
Пурама взмахнул рукой — и две шкурки, как две белые птицы, мелькнули в воздухе.
Чукчи сцапали их, ловко спрятали под прилавок и, будто два близнеца, одновременно стукнули о прилавок коробками.
— Мне теперь! Шесть шкурок даю. Сколько хочу, столько отдам.
— Том! Том! Тоже шесть. Только разницу видишь?
— Я даю десять! Десять. Том, десять! Лучший товар. Десять! — это кричал ламут, забивая все голоса. Не вытерпев, он швырнул за прилавок целую связку. — Мой коробок! Больше никто не даст.
Томпсон не удержался — отдал коробку ламуту. Но в руке у него уже была третья коробка.
— Двенадцать! — вдруг заорал одуревший от волнения Тинелькут. Он бросил сначала одну, а потом другую связку.
И снова чукчи стукнули коробочками о прилавок.
Стоя сзади бурлящей и орущей толпы, Мика Березкин не находил в себе силы уйти. Так бывает, когда глядишь на покойника: очень страшно, а глаза смотрят, не отрываясь, а ноги будто прилипли к земле.
— Тоже двенадцать! С реки Раучуа. Лучшие шкурки! Песцы только там настоящие. Здешние — мышечники [71].
— Это мои мышечники?! А ну, глянь — это плохой мех? Плохой?
— На берегах Раучуа лучшие шкурки! — стоял на своем восточный чукча. — Пусть скажут помощники Тома…
"Раучуа… Раучуа… Речка Раучуа…" — В голове Мики Березкина было пусто, как в тундре, накрытой черными тучами. И в этой пустоте — тундре, будто одинокий заяц, прыгало туда-сюда слово "Рау-чуа… Рау-чуа…"
Бессмысленно повторяя это слово, Мика выбрался из палатки и пошел, сам не зная куда и зачем.
По-настоящему он опомнился, лишь когда увидел себя на разъезженной дороге под высокими деревьями. Между стволами леса проглядывало круглое, без лучей, солнце. Кажется, вечерело. Да, а зачем он здесь? Куда ведет эта дорога? "А-а, — вспомнил Мика, — въезд из острога… Габайдуллин… Яшка… Где ж его черти перехватили?"
Мика заколебался: идти ли ему навстречу посыльному или же возвратиться к людям, на ярмарку. "Нет, все пропало, — вдруг решил он. — Скоро стемнеет".
И быстро зашагал к заезжему дому. В груди его все горело, и он знал, что душа просит водки.
С трудом открыв плохо обшитую шкурами дверь, Мика Березкин вдруг ожесточенно захлопнул ее и зашагал опять к палатке Томпсона.
А там, под натянутым на колья брезентом, творилось что-то невиданное.
Прилавка словно и не было — он утонул под грудами шкур. Рядом с покрасневшим хозяином стоял на ящике один из его помощников и потрясал коробкой, второй забрался на бочку и поправлял вороха, а все вместе они будто плавали в белой клубящейся туче.
71
Песцы-мышечники — то есть песцы голодающие, питающиеся мышами.