— Да спи же, дурья голова, — сказал Нетопорчук почти ласково. — Порядок не знаешь! Не тебя ж будят, стало быть, спи…
В палубе рычащий и харкающий утренний кашель, шлепки босых ног и быстрая молчаливая возня с койками. Матросу полагается на вставанье пять минут: одеться, свернуть в ровную колбасу постельное белье, одеяло, подушку вместе с распорками, шкентросами, подвязывающими койку к подволоку, зашнуровать её и вынести наверх сетки. Еще пять минут — на умыванье, гальюн и покурить, и пять минут остается еще для того, чтобы набить перед вахтой живот чаем и куском хлеба с желтым русским маслом…
Лейтенанта Греве вестовой начал будить за полчаса до вахты. Он будил его покашливанием, осторожным шепотом, неотвязным и почтительным приставанием.
— Вашскородь, так что на вахту… Вашскородь, полчетвертого…
Каюта тиха, душиста, темна. Спалось сладко.
— Вашскородь, кофе готово. Опоздаете, вашскородь…
Спалось сладко еще и потому, что Греве вернулся из «Фении» с последней шлюпкой.
— Вашскородь, извольте пробудиться!
— Слышу. Чего пристаешь? — сказал Греве ясным и бодрым голосом. — Как погода?
— Очень прекрасная, вашскородь. Тихо вовсе.
— Ну и ступай. Сейчас встану.
Но вестовой не ушел. Он знал, что этот ясный голос, в котором нет и тени сна, — только хитрый обман, чтобы перестали будить. Лейтенант уже снова заснул.
— Вашскородь, без двенадцати…
— Да, да, сейчас встаю. Как погода? Отлично… Ступай, Лещиков, ступай.
Тело нежится в чистом и ласковом белье, и глаза закрываются сами. Дыханье опять ровно. Вестовой решился — стрелка без десяти — и отдернул занавеску иллюминатора. Свет и свежесть хлынули в каюту, и сразу же пружинная койка показалась жесткой, пробуждение — насильственным и жизнь отвратительной. Лейтенант сел на койке, зевая и морщась.
— Сколько раз тебе, болвану, говорить: не смей открывать! Буди в темноте, ведь знаешь!..
— Виноват, вашскородь!
— Проспал, шляпа! Опять поздно будишь…
— Так что вы не вставали, вашскородь.
— Врешь! Пошел вон, жернов.
— А вы не уснете обратно, вашскородь? — осторожно спросил вестовой, но, поняв по взгляду лейтенанта, что тот проснулся окончательно, быстро исчез за дверью. Вода для зубов принесена, белое платье приготовлено на кресле, платок в карман положен — более нечего тут делать. Раз озлился, теперь не заснет.
Выпить кофе не удалось, надо прежде всего тщательно одеться: желудок не виден, а плохо натянутый тонкий носок заметен. Застегивая портупею кортика, лейтенант Греве подошел к люку наверх и подождал начала боя склянок. С последним ударом, по традиции, вбиваемой Станюковичем с детства, он вышел на палубу навстречу Веткину. Лейтенанты на мгновенье остановились, выпрямившись и приложив руку к козырьку, и тотчас же сменили холодную служебную строгость лиц на обычную скучающую рассеянность.
— Собачья жизнь, Джипси, my darling[10], - пожаловался Греве, откровенно зевнув. — Спать хоцца… Сдавайте вахту.
— Две трубы, две мачты, справа Гельсинки, слева — море, а в нем вода, сказал Веткин скучающе. — Капитуся на бережку припухает, подкинь ему катерок к семи тридцати.
В отношениях офицеров «Генералиссимуса» между собой культивировался тот великолепный тон внешнего небрежения службой, который особенно подчеркивал налаженность корабля: служба катится сама собой, как по рельсам, смазанным маслом, вахта должна быть исправна настолько, чтобы передавать было нечего, служба организована так четко, чтобы никаких неожиданностей не было, а хороший офицер, вступающий на вахту, должен сам знать все, что требует устав передавать по вахте. Все же приказания записаны бисерным почерком старшего офицера в книгу распоряжений…
— У вас отвратно поставлено наблюдение, лейтенант Веточкин, — сказал лениво Греве, одновременно незаметно и зорко оглядывая палубу и часового. Капитуся вовсе не спит. В данный момент в египетском кабинете «Фении» он любит рыжую женщину…
— Неужели Хильду? — оживился Веткин. — Врешь!
— Выбирайте слова, маркиз. Самолично налопал собственного командира, когда он тащил её по коридору в кабинет. Хильда была малость дернувши, но очень сосредоточенна и серьезна, comme un chien qui pisse dans un violon[11].
— Соображала, сколько содрать с таракана, — фыркнул Веткин, но, заметив подходивших унтер-офицеров, мгновенно согнал улыбку и выпрямился.
Они подходили напряженным строевым шагом один другому в затылок. Передний смотрел на лейтенанта Веткина вытаращенными немигающими глазами, повторяя в уме годами выученный рапорт, и, не доходя четырех шагов, остановился, приставил ногу и рванул туго вытянутую руку к фуражке. Рука, слегка задрожав на пружинящих мускулах локтевого сгиба, застыла у правого виска, и черные усы задвигались:
— Ваше высокоблагородие, в третьем отделении четвертой роты на вахту выведено унтер-офицеров три, нижних чинов четырнадцать, больных нет, арестованный один, расходных одиннадцать. Вахту принял исправно.
Он отступил на шаг влево, не опуская руки и взгляда, и на его место сделал шаг другой:
— Ваше высокоблагородие, за время вахты никаких происшествий не случилось. Вахту сдал исправно.
Лейтенанты опустили руки.
— Подвахтенные вниз, — сказал лейтенант Греве, и унтер-офицеры, повернувшись кругом, оторвали руки от виска и, одновременно начав шаг, пошли к выстроенным друг против друга вахтенным отделениям. Там они засвистели в дудки прямо в лицо своим шеренгам и рявкнули раздельно по слогам:
— Подвахтенные вниз!
Расходные и сменившиеся люди повернулись и бегом бросились к люкам, а сменяющиеся матросы — по своим местам.
— Вахту сдал, — сказал лейтенант Веткин.
— Принял, — ответил Греве. — Спи спокойно, моя дорогая.
Он проводил взглядом Веткина и, сощурив глаза, кивнул унтер-офицеру, медленно двинувшись по правому борту в нос, осматривая палубу. Хотя Веткин наверняка обходил палубу перед сдачей вахты, но с этого момента за палубу и за все, что на ней произойдет, отвечает лейтенант Греве, а на палубе тысяча вещей, которые могут опозорить вахтенного начальника.
Ют опустел. На нем остались часовой у голого еще кормового флагштока и кормовая двенадцатидюймовая башня — друг против друга, разделенные палубой, из которой торчат вентиляционные грибы над иллюминаторами офицерских кают. Орудия башни направлены матросу прямо в грудь. Кажется, что он поставлен здесь на вечный расстрел: три двенадцатидюймовых орудия целят в одну матросскую грудь месяцами, годами, десятками лет. Бесполезный тонкий штык его винтовки не колышется, — зачем? Матрос прикован к андреевскому флагу тяжкими кандалами устава и правил службы, он может только стоять статуей, охраняя покой командира, спящего внизу под его ногами в своей каюте. Он никогда не может сойти с места: орудия целят в грудь. Их снаряды — почти в человеческий рост; они так же тяжелы и равнодушны, как статьи устава, и, как статьи устава, они в руках тех, кто спит сейчас в каютах под надежной охраной молчаливых дул, направленных на матроса.
Чтобы сдвинуть эту башню и отвести дула орудий от матроса, нужна помощь многих людей. Нужны комендоры, чтобы повернуть в башне штурвал горизонтальной наводки. Нужны гальванеры, чтобы этот штурвал включил ток в муфту Дженни. Нужны минеры, чтобы получить этот ток из динамомашины. Нужны кочегары, чтобы был пар, который вертит динамомашину. Нужна вся команда, чтобы погрузить на корабль уголь, рождающий этот пар.
И тогда, когда все эти люди сделают то, что от них нужно, — орудия отвернут от матроса свои дула и часовой повернет свой штык вниз. Он разобьет им стекло светлого люка, и осколки посыплются в каюту командира, а вслед за ними в каюту влетит горячая пуля часового, в которой за десятки лет скопилась не видная лейтенанту Греве тяжелая ненависть.
Это будет только так: все вместе.
А пока — часовой стоит под вечным расстрелом, прикованный к андреевскому флагу неподвижным взглядом трех длинных орудий и липкой силою одной тысячи трехсот пятидесяти трех статей Морского устава.