лишь с синими очками на носу; и, несмотря на мою близору

кость, медицинская комиссия, принимая во внимание мое иму

щественное положение, признала, что из меня выйдет превос

ходный гусар.

Сегодня вечером я иду в Ратушу в третий раз — на бал.

И роскошно здесь и убого. Сплошная позолота, назойливая

пышность залов и галерей; везде парча вместо старинных обоев,

лишь изредка бархат. Тут царит обойщик, а не искусство. И на

стенах, расписанных пошлыми аллегориями кисти таких

Вазари, имен которых я и знать не желаю, искусства еще

меньше, чем всюду. О, пусть меня отведут в галерею Апол

лона! * Но двенадцать тысяч присутствующих здесь и ослеп

ленных всей этой роскошью зрителей не слишком требова

тельны...

165

Над одним из каминов я заметил большой портрет импера

тора, достойный кисти Ораса Верне. Надеюсь, рама сделана как

паспарту — нужно думать о завтрашнем дне.

Зато уж бал как бал: во всяком случае, тесно, и даже тан

цуют. Я увидел форму и учебное заведение такой же древно

сти, как генерал Фуа или как изречение «Это лучшая из рес

публик» *, увидел некий миф, символ, знамя, реликвию: воспи

танников Политехнической Школы *, которые вальсировали

всем скопом, с яростным пылом и увлекали за собой белые и

голубые газовые платья, цепляющиеся за задние пуговицы их

мундиров. Больше всего меня поразили — и они просто превос

ходны — сифоноподобные чернильницы муниципального со

нета, в которых словно видишь те великие дни. Монументаль

ные, важные, серьезные, сосредоточенные, квадратные, роскош

ные, импозантные, они чем-то напоминают и пирамиды, и

брюшко господина Прюдома; они похожи на здравый смысл и

на процветание буржуа!.. О, где вы, чернильницы Мореп а и

Мейссонье!

Там и сям видны плакаты, напоминающие прописи Де

Брара и Сент-Омера: * лондонское Сити обменивается торже¬

ственными рукопожатиями на английский манер с парижским

муниципалитетом.

Ни одной настоящей парижанки: на бале — это женщина,

и только. Парижанкой она становится лишь на улице или в

омнибусе. Но здесь я вижу женщин без определенного харак

тера, некрасивых и веселых, от которых несет благопристойной

нищетой мелкого чиновничества, утраченных состояний, —

Мальвин из «Банкирского дома Нусингена». Вот миловидная

девушка об руку со своим старым отцом-генералом; она так

миловидна и так хорошо одета, на ней столько кружев, что

сразу догадаешься: отцовский крест составляет все ее приданое.

Изредка в одной из тесных комнат я видел скопище фраков и

кринолинов, которые совершенно закрывали от меня нечто; за

тем чья-то рука победоносно поднялась оттуда со стаканчиком

пунша, величиной с наперсток, — я понял, что там буфет, и

удрал оттуда в кофейню на улице Риволи, где, никого не тол

кая, спокойно выпил чашку шоколада.

29 апреля.

< . . . > Вечером Шолль сказал мне, что он намерен прочесть

свою пьесу Равелю. Равель, должно быть, скажет Ламберу:

«Пьеса, написанная редактором «Фигаро»! Вот так так! Но ведь

меня там вечно разносят! Ладно, я готов играть в его пьесе что

166

угодно, хоть бутафорскую принадлежность; если надо, буду дер

жать канделябр — по крайней мере на этот раз «Фигаро» меня

пощадит!» Вот как все делается.

Для «Литераторов» — создать тип, соединив в нем черты

двух типов, характерных для нашего времени: Абу и Дюма-

сына, барабана и сберегательной кассы; лицемерие нищеты, по

рядок, — и, с другой стороны, лицемерие семьи, понятие скан

дала. < . . . >

Воскресенье, 2 мая.

< . . . > Забавная вещь — никем, пожалуй, не замеченная:

единственный памятник аттицизму, прелестным нравам, духов

ному изяществу и тонкости Афин, этого великого средоточия

духа, — словом, Аристофан является самым большим скатологи-

ческим памятником литературы: дерьмо составляет соль его

произведений, дерьмо кажется в них богом смеха. Черт меня

побери, если я когда-нибудь поверю в духовную утонченность

зрителей «Облаков», «Лисистраты» и «Лягушек»! Духовная

утонченность приходит к народу в результате долгого процесса

разложения. Лишь истощенные народы обладают ею, лишь те,

кто уже не стремится каждый вечер к ложу женщины, кого

не удовлетворяют железные стулья и мраморные ванны, чьи

тела стали изнеженными и утомленными, а весь физический

облик — анемичным; короче говоря, народы, у которых дух по

ражен болезнями, будто слишком старое и слишком долго пло

доносившее дерево. В созданной Аристофаном картине антич

ных нравов нет ни одного душевнобольного, нет ни одного пер

сонажа, снедаемого меланхолией.

5 мая.

Мы вышли из атмосферы XVIII века и истории, чтобы вер

нуться к современным источникам вдохновения.

Мы стараемся излечиться от лишаев, хоть немного освежить

кровь при помощи сарсапарели и йода, и, лишенные возмож

ности находить возбуждение в вине, мы ищем хмельного на

слаждения в самых опьяняющих созданиях литературы и жи

вописи: у Альбрехта Дюрера, Рембрандта, Шекспира. <...>

6 июня.

Обед в Сен-Жерменском лесу, у смотрителя. Сен-Виктор,

Марио, Шолль и Жюль Леконт.

До сих пор мы видели Жюля Леконта только мельком, в его

167

кабинете, среди привычной ему обстановки; его холодный, ме

таллический взгляд нагонял необъяснимую робость; теперь, при

ярком солнечном свете, он выглядит обыкновенным буржуа,

которого терзают угрызения совести или боли в желудке. Он

производит впечатление человека, несущего на плечах груз

своего прошлого, человека, неохотно и довольно вяло протяги

вающего руку только в том случае, если он совершенно уверен,

что она встретит руку дружественную; однако он симпатичен

и внушает сочувствие.

Голова его набита всякими историями, которые он то и дело

словно вытягивает из ящиков и рассказывает без жара, моно

тонно, как будто читая протокол. Умен, проницателен, но ли

шен литературного вкуса и такта. В нашей прессе он единст

венный настоящий хроникер: он все знает, он — чуткое эхо

всех событий, происшествий и слухов, он, и только он, черпает

сведения не в кофейне «Эльдер» или в тесном мирке собратьев

по профессии, замкнутом, как маленький провинциальный го

родок; он подслушивает у полуоткрытой двери высшего обще

ства и всех других обществ — от уличных девок до дипломатов;

он поглощает, впитывает, вдыхает эту ежедневную газету со

временности, которая нигде не печатается; рыщет в поисках

информации и различных способов извлекать новости; устраи

вает, например, обеды, приглашая на них людей разных про

фессий, в надежде что все эти гости будут исповедоваться друг

другу и что из уст банкира, врача, писателя, законника и т. п.

будет изливаться за едой сокровенная, обычно не разглашаемая

история Парижа.

Вчера без десяти три «Фигаро» еще была в его распоряже

нии. Но в три часа она уже принадлежала Вильмо * и его капи

талисту, привезенному им в кабриолете.

Леконт, усталый и потрепанный жизнью, находит утешение

в этой огромной книге, страницы которой по мере написания

попадают к нотариусу, в этом пятидесятитомном Башомоне

истории нашего времени *, Левиафане анекдотов, правдивых

рассказов, интимных тайн. Это неоценимый человек, ниспослан

ный самим провидением, вот уже двадцать лет имеет мужество

ни разу не лечь спать, не описавши то, что он видел и слышал,

что он подметил в течение дня; беседуя с вами, он просит раз

решения поживиться и вашим рассказом.

«Известно ли вам, — спрашивает нас Леконт, — почему Ве


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: