ких связей, так и кишащих вокруг нас, никаких привязанно

стей — подобий супружеской жизни, тормозящих карьеру муж

чины, отвлекающих его мысль, лишающих его единой целеуст

ремленной воли: любовь занимает у нас пять часов в неделю, от

шести до одиннадцати, и ни одной мысли ни до, ни после. —

Другая наша сила, также редко встречающаяся, — это способ

ность наблюдать, оценивать людей, знание и привычка физио

номистов, позволяющие нам с первого же взгляда обнажить

характерные черты тех, с кем мы соприкасаемся, глубоко за

глянуть им в душу, нащупать все нити марионеток, угадать и

определить человеческую суть каждого — немалая возможность

повернуть обстоятельства в свою пользу, играть крапле

ными картами, ловить на лету удачу и обыгрывать своего ближ

него. Затем — характер, практическое проявление души, устой

чивость воли и совести, характер, придающий серьезность на

шим действиям и последовательность нашей жизни. Никакой

уступки посторонним влияниям, суждения вполне установив

шиеся, вполне наши, так что поколебать их невозможно.

Затем — то, что выше всего, даже выше постоянного стрем

ления ума и сердца к намеченной цели, — то, что нас двое: он

и я. Тот эгоизм вдвоем, какой бывает у любовной четы, нахо

дит у нас свое полнейшее и безусловное выражение в братском

чувстве. Пусть попробуют себе представить, если могут, двух

людей, два мозга, две души, две деятельности, две воли, спле

тенные, слитые воедино, накрепко связанные, сплавленные

даже в тщеславии; находящие одна в другой силу, опору и под

держку, без слов и ненужных излияний, всегда великолепно

понимая друг друга, словно сдвоенные ядра, следующие по од

ному направлению, даже когда они описывают кривую. Как же

до сих пор они не пробили себе дороги?

Природа, или, вернее, загородная местность, всегда была

тем, чем ее делал человек. Так, в XVIII веке она еще не была

романтической страной, родиной мечты, окрашенной воскрес

ным пантеизмом горожанина, природой опоэтизированной, ос-

сианизированной *, природой с распущенными волосами, живо

писно взлохмаченной Бернарденом де Сен-Пьером и современ

ными пейзажистами. Ни по своему внутреннему значению, ни

1 Препятствие ( лат. ) .

202

по внешнему виду она не походила на нынешнюю — на англий

ский сад, к примеру, с его неожиданностями и прихотливо

стью, элегичностью, непринужденностью, на живописные

уголки во вкусе Юлии Жан-Жака Руссо.

По внешним признакам природа была тогда французским

садом, по внутреннему смыслу означала то же, что природа

античная, природа времен Горация — место отдыха, оправдание

лени, свободу от дел, каникулы и приятные беседы.

Чтобы почувствовать и представить себе прелесть француз

ского сада, надо проникнуться образом мысли того времени.

Французский сад с его четкостью, с его ясным освещением, с

его прямыми аллеями, где просматривался каждый поворот, а

тайны исчерпывались уединенными беседами, французский

сад, где дерево было только линией, стеной, фоном, гобеленом

и тенью,— французский сад это был своего рода салон, весь

изукрашенный юбками, праздничными нарядами, весельем и

звонким смехом, звучащим по всем аллеям, сад, спасающий при

роду от мертвенности, скуки, неподвижности, монотонности

всей этой летней зелени, показывающий мужчину и женщину,

скрывая бога.

Замок XVIII века представлял собою тот же особняк, только

жизнь в нем была привольнее и шире, совсем как при на

стоящем дворе. Это Шантелу со всеми его гостями и придвор

ными, это Саверн Роганов и все дворцы, где господствовало

такое истинно княжеское гостеприимство, что при желании все

подавалось гостям в их покои.

8 мая.

< . . . > Так много писалось о трагедии, великой трагедии

великого века. И все же нигде о ней так не сказано, нигде не

дано такого ее образа, как на прекрасной гравюре Ватто «Ак

теры Французского театра».

Как схвачен тут смысл и колорит трагедии, такой, как воз

никла она в голове Расина, — декламируемой, а не сыгранной

какой-нибудь Шанмеле, встречаемой аплодисментами сидящих

на театральных банкетках высокородных господ и сеньоров

того времени! Тут переданы пышность ее и богатство, ее тор

жественное построение, жест, сопровождающий речитатив. Да,

на этом рисунке трагедия живет и дышит больше, чем в мерт

вом печатном тексте ее авторов, больше, чем в пересказах ее

критиков. Здесь, под этим портиком, сделанным по указаниям

какого-нибудь Перро, с виднеющимся в просвете водопадом

источника Латоны; здесь, в этом симметричном квартете, в

203

этих двух парах, у которых сама страсть выглядит как тор

жественный менуэт.

Как хорош тот, кого Ариана именует Сеньором, этот блиста

тельный персонаж в парике, в раззолоченных и расшитых на

плечных и набедренных латах, где играют солнечные блики,

в великолепном парадном одеянии для героических тирад. Как

хороша та, кого называют громким именем Мадам, принцесса

в пышном кринолине «корзинкой», в корсаже, расцвеченном,

как павлиний хвост! И как проникновенно изображены эти тени,

следующие за принцем и принцессой и подхватывающие послед

ние слова их тирад, — два трогательных силуэта, которые, отвер

нувшись, плачут и составляют такую правильную перспек

тиву! < . . . >

11 мая.

Звонок. Это Флобер; Сен-Виктор сказал ему, что мы где-то

обнаружили нечто вроде палицы, по-видимому из Карфагена,

и он пришел попросить у нас адрес. Трудно ему с его карфаген

ским романом: нигде не найдешь подходящего материала, при

ходится выдумывать что-нибудь правдоподобное.

Он рассматривает, по-детски увлекаясь, наши папки, книги,

коллекции. Странно, до чего он похож на портреты Фредерика

Леметра в молодости: очень высокий, плотный, большие глаза

навыкате, набухшие веки, толстые щеки, жесткие, свисающие

усы, цвет кожи неровный, в красноватых пятнах.

В Париже он проводит четыре-пять месяцев в году, нигде

не бывает, встречается лишь кое с кем из друзей: берложья

жизнь у всех — и у него, и у Сен-Виктора, и у нас. Такое вынуж

денное и ничем не нарушаемое медвежье существование писа

телей XIX века производит странное впечатление, если вспом

нить, какую поистине светскую жизнь, на виду у всех, изоби

лующую приглашениями и знаками внимания, вели писатели

XVIII века, Дидро, или Вольтер, к которому аристократы того

времени приезжали с визитом в Ферне, или даже менее

знаменитые, модные авторы, вроде Кребильона-сына или Мар-

монтеля. Интереса к человеку, внимания к автору не стало

с приходом буржуазии к власти и провозглашением равенства.

Писатель — уже не член светского общества, не царит там

больше, даже вовсе туда не вхож. Среди всех пишущих я не

знаю ни одного, кто бывал бы в так называемом свете.

Такая перемена вызвана множеством причин. Когда у об

щества были свои установившиеся порядки и иерархия, то

204

сеньор, проникнутый гордым сознанием своего положения, не

завидовал писателю; он дружил с ним, так как талант ничего

общего не имел с его рангом и не задевал своим превосходством

его тщеславия. Притом в век сплина, век во вкусе Людовика XV,

когда дворянство получало жизненные блага уже готовыми и

быстро все проживало, пустота и незанятость ума были огромны,

и развлечение, которое сулила встреча с мыслящим человеком,

его беседа представляли большой интерес и высоко ценились.

На писателя смотрели как на редкостное зрелище, а его вдох


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: