на виду всю ногу и хорошенькие ботинки и ездят у ворота в
такт музыке, сползая с плеч и с груди.
Когда Гаварни вдосталь насмотрелся, веду его к нам ноче
вать. Бедняга простудился, выходя из Цирка. Ему стало плохо
от жары на балу. Он идет, подымается к нам, едва волоча ноги,
и, усевшись у камина, признается, что был момент на улице,
когда он думал, что не дойдет. Потом он засыпает, по-детски
очаровательно подшучивая — у него всегда это так хорошо по
лучается — над балом, над тем, каких безумств мы там могли бы
натворить.
Воскресенье, 5 февраля.
Завтрак у Флобера. Буйе рассказывает нам красивую исто
рию * об одной из сестер милосердия Руанского госпиталя, где
он работал в качестве интерна. Можно было понять, что речь
шла о платонической любви к другу Буйе, тоже интерну.
Однажды утром Буйе находит его повесившимся. Сестры
подчинялись уставу затворничества и выходили в сад госпиталя
235
только в день причастия. Сестра входит в комнату умершего,
опускается на колени; в течение четверти часа молится без
слов. Буйе молча вкладывает ей в руку прядь волос покойного.
Никогда потом она с ним об этом не говорила, но с тех пор
стала к нему очень внимательной.
В пять часов приходит Сен-Виктор и тепло, словами, иду
щими от всей души, так сказать, от самого сердца его ума, го
ворит нам, что за последние пятнадцать лет «Госпожа Бовари»
и наш роман — единственно подлинные произведения. Он хо
тел посвятить нам фельетон. Но Гэфф — Сен-Виктор показы
вает его письмо — оставляет фельетон за собой, хочет отомстить
за Флориссака. Сен-Виктор, оставшись наедине с Гэффом, по
советовал ему соблюдать предельную вежливость. Да, все как
полагается. Забавно, что честь литературы станет защищать
продажная душа. Этот мир — смехотворная комедия.
Понедельник, 6 февраля.
Приходит с добродушным и заинтересованным видом
Монселе, похожий на аббата из-за своей слоновой болезни, и с
улыбкой сообщает нам, что пришел за «модным произведе
нием». Он говорит еще, наполовину сохраняя свою улыбку, что
хочет вплотную заняться вопросами нравственности в своем от
чете для «Прессы». Чувствуем, что этот человек полон злобы к
нам из-за нашего положения и нашего домашнего очага, полон
зависти, как автор «Истории революционного трибунала» к ис
торикам, создавшим «Общество» и «Марию-Антуанетту», полон
злобы за наши успехи, достигнутые на его поприще, и полон
к тому же недоброжелательства голодранца к обладателям ме
бели Бове.
Значит, у Гэффа не хватило мужества напасть на нас, и он
подыскал себе журналистика, дабы тот выступил pro domo
sua 1. В былые времена, когда литератор затрагивал вельможу,
тот посылал своих детей поколотить обидчика; теперь же, по
пробуй кто затронуть банкира или его любимчика, банкир по
ручает наемному пасквилянтику оскорбить писателя... Спра
шиваю себя, много ли выиграла от этого честь литературы?
Вечером, у Дантю, мы сталкиваемся с Фурнье, и он сооб
щает, что высказался о нас в «Патри» *. Едва мы успели побла
годарить его, как он исчезает. Читаю его статью — это разнос
и защиту добропорядочности литераторов. Кажется, что против
1 Здесь: вместо него ( лат. ) .
236
нас и нашей книги несется улюлюканье, и вся литература це
ликом, видно, решила объявить себя блюстительницей чести
Монбайара и разных там Кутюр а и Нашеттов *. Особенно и
«Обществе литераторов» взбесились все, как один. Узнаем о
статье Понмартена. Он единственный и, вне всяких сомнений,
останется единственным, кто поддерживает нас в печати. Гово
рят, что это Жанен взял на себя труд разделаться в «Ревю де
Пари» с «Провинциальной знаменитостью в Париже» *.
Четверг, 9 февраля.
< . . . > Один, два, три тома... Бегать, ходить, писать, думать...
И это я, рожденный быть ящерицей на озаренной солнцем, хо
рошо мне знакомой стене Виллы Памфили! *
Слова! Слова! Религия милосердия сжигает, религия брат¬
ства гильотинирует... История! Революции! Афиша, всегда про
тиворечащая тому, что происходит на сцене! <...>
Суббота, 25 февраля
Приходил Флобер. Доказательство провинциального упор¬
ства этой натуры, его одержимости работой — рассказ о сног
сшибательных дурачествах в Руане, продолжавшихся почти два
года. Читает отрывки из трагедии об открытии вакцины для
оспопрививания *, которую он набросал вместе с Буйе в чистей
ших принципах Мармонтеля (в ней все, даже «дырявый как
решето», выражено метафорами, строк по восемь длиной), —
трагедии, которая еще раз показывает бычье упорство этого ума,
заметное и в его шутках, каждая из которых стоит четверти
часа зубоскальства.
По выходе из коллежа он много писал, но ни разу ничего не
напечатал, если не считать двух статеек в руанской газете *. Со
жалеет, что не смог опубликовать роман в полсотни страниц,
написанный им сразу по окончании коллежа: посещение скуча
ющим молодым человеком проститутки, — психологический ро
ман, сверх меры изобилующий личными переживаниями.
По сути, Флобер — натура искренняя, прямая, открытая,
полная сил, но ему не хватает тех цепких атомов, которые пре
вращают знакомство в дружбу. Мы стоим на той же точке, что
и в день нашей первой встречи, и когда мы приглашаем его на
обед, он говорит, что очень жаль, но он может работать только
вечером. О, смешное заблуждение! Люди, о которых обыватель
237
думает, что их жизнь сплошной праздник, сплошные оргии, что
они берут от жизни вдвое больше, чем другие, на самом деле
не располагают свободным вечером, чтобы провести его с друзь
ями, в обществе! Одинокие труженики, ушедшие в себя, уда
лившиеся от жизни, с одной только мыслью, с одной работой!
Мольер — это великий подъем буржуазии, великая духов
ная декларация третьего сословия. Установление здравого
смысла и практического разума, конец рыцарства и всяческой
поэзии. Женщина, любовь, все благородные и изящные сума
сбродства подогнаны под узкую мерку супружеской жизни и
приданого. Любой порыв и непосредственное движение души
предусматриваются и выправляются. Корнель — последний ге
рольд дворянства; Мольер — первый поэт буржуазии.
27 февраля.
В простом объявлении о распродаже вещей умершего — все
существование человека: «Салонный пистолет, черепаховый
лорнет, трость с золотым набалдашником, булавка с бриллиан
тами».
4 марта.
Перелистал «Легенду веков» Гюго. Прежде всего меня по
ражает аналогия с картинами Декана. Шаг за шагом можно
было бы проследить в произведениях художника разделенную
на циклы и звенья эпопею поэта. Разве султанская свинья не
тот же «Турецкий мясник»? Разве евангельские пейзажи не те
же многочисленные пейзажи из «Самсона»? Да, живописная
поэзия, густо положенные краски... А не принижается ли перо
таким соперничеством с кистью? Чудо, оброненное Библией, —
Вооз. Но сколько усилий, шаржированной силы, поддельной
титаничности, ребяческой погони за звучными словами, кото
рыми опьяняется рифма! Не знаю почему, эти последние стихи
Гюго напоминают мне перламутровые яйца, красующиеся в
парфюмерных лавках, предмет вожделения гулящих девок:
яйцо открывается, и там, в окружении тисненых золотых ли
стиков, флакончик с мускусными духами, способными свалить
и верблюда.
Об этом говорим с Флобером, которого пришли навестить.