— Ну, чего кричишь зря? И так много гаму. Криком не поможешь…

Втайне я с ним соглашался. У некоторых есть такое понятие, что распорядиться значит покричать. Но давно бы пора оставить этот обидный способ обращения с публикой. Точно гуртовой скот загоняют. Да и помещение для пассажиров третьего класса мало отличалось от скотского. Они располагались прямо на открытой палубе на дожде, на солнце, на ветру. Немногие захватили нары под мостиком у машинного отделения. И этими счастливыми оказались евреи из Средней Азии. Я принял сначала этих всесветных жителей по их широким бухарским халатам за мусульман, но они сами поспешили меня разуверить, показав свои еврейские книги.

В трюме второй палубы паломники устроились несколько лучше своих верхних товарищей. По крайней мере, их не мочило дождём, было значительно теплее, да и вообще их здесь меньше тревожили, как матросы, так и проходящие. В трюме, хотя тоже на палубе, они разместились группами по три, по четыре и больше человек, оградив себя мешками и узлами. По борту парохода развесили свои походные иконы. Вообще в трюме замечалось больше уютности, и вскоре, ещё до отхода парохода, здесь раздавались духовные песни.

Обозревая пассажиров парохода, я встретился с одним знакомым монахом, который четыре раза был в Иерусалиме. В разговоре вспомнили недавнюю поездку германского императора.

— Когда-то, — заметил мне монах, намекая на Готфрида Бульонского, — средневековой германец входил в храм Гроба Господня босой, с соломенным венком на голове, в глубоком смирении, а современный германец готов был, кажется, верхом туда въехать. Своим именем он наполнил гордо и святой город и всю Палестину. Всюду, где раньше было можно встретить библейские картины – на открытых письмах, конвертах, бумаге, на стенах, теперь стоит изображение этого земного владыки или его герба…

— Ну, это и понятно, — замечаю я. — Гостеприимный Восток этим только выражает своё внимание к державному гостю.

— Да, ведь не турки, а палестинские немцы гордятся своим земным повелителем. Вот увидите, сколько они кичатся им там, где не должно быть места ни политике, ни национализму, ни какому людскому превозношению. Да молчит всякая плоть человека, где Царь царствующих и Господь господствующих отдал себя на заклание за общий мир, единение и братство всех народов…

Мне казалось, что несколько возбуждённый монах готов был сказать целую проповедь на эту тему, а потому я прервал его своим предложением:

— Если так, то не последовать ли и нам примеру Готфрида Бульонского и, ради смирения, не сесть ли с народом на палубе?

— Нет, этого не делайте! — поспешил возразить монах. — Вы не знаете, сколько грязи и неудобств вы можете встретить здесь, особенно в качку или во время дождя. А насекомые! От них ведь ничем не защититесь.

Мы прошли в пассажирское помещение. В кают-компании уже шумели столовыми приборами. Среди пассажиров было несколько греков, державшихся в стороне от русских. Женщины заняли одну большую каюту под трапом. Мне вдвоём с одним чиновником досталась четырёхместная каюта. Все паломники, казалось, были в таком настроении, что готовы были безропотно помириться со всякими неудобствами и сомнительной чистотой.

В 5 часов вечера пароход снялся. Многочисленная толпа провожающих замахала нам шляпами и платками. Я поднялся на мостик, чтобы лучше видеть Одессу в её гавани, а паломники в это время громко запели молитвы в напутствие.

ГЛАВА 2: В Чёрном море

Боязливый пассажир. — Морская качка. — Утро на пароходе. — Чтение акафистов. — Слепой предстоятель. — Сухари при морской болезни. — Купец – паломник. — Внимание греков к богатым богомольцам.

После обеда многие паломники, утомлённые впечатлениями дня, стали скрываться в своих каютах. Часов в восемь вечера выхожу я наверх. Качает. Довольно темно. Огни только в каютах и внизу в трюмах. На палубе умышленно не держат огня, чтобы не мешал вахтенным смотреть вперёд. Среди лежащих прямо на палубе паломников я с трудом пробираюсь к прогулочной площадке парохода.

Вдруг из трюма выскакивает всклокоченный мужчина, должно быть, прямо со сна, и лишь только он сделал шага два, как размахом судна его перебрасывает на мою сторону. Он ухватился обеими руками за борт и, дико озираясь, говорит мне:

— Буря-то всё больше и больше…

— Нет, — успокаиваю его, — погода, напротив, довольно тихая.

— А как же качает?

— Без этого нельзя. Только летом случается, когда море бывает совершенно гладкое.

— А зачем, — указывает он на мачты: — этих палок наставили? Они только больше раскачивают пароход.

Я постарался ему рассказать, какое значение имеют мачты для парохода.

— На них, — объясняю ему – поднимают сигнальные флаги и фонари; в случае порчи машины на них растягивают паруса; кроме того, они служат кранами для подъёма тяжестей. Наконец, если качка усилилась бы, то паруса, растянутые на этих мачтах, только сдерживали бы её стремительность.

— А с пути мы не сбились?

— Нет, успокаиваю его, — при такой сравнительно тихой погоде сбиться не можем. Горизонт чист. Ложитесь-ка с Богом да спите спокойно.

Не знаю, удалось ли мне его успокоить, но только он спустился в трюм и исчез среди спящих паломников. Я прошёл на бак. Там кто-то шарил в темноте, ища напиться. Я ему не мог помочь, потому что сам не знал, где на палубе поставлена вода, а спросить было некого: всё спало кругом.

К утру качка усилилась. Многие страдали морской болезнью. В тесном трюме от распространившегося запаха стало ещё тяжелее. Я взобрался на мостик, чтобы удобнее было наблюдать, как поднимаются паломники, моются из чайника, как молятся они тут же на палубе, несмотря на тесноту и качку. По сообщению командира, на пароходе пассажиров третьего класса было около четырёхсот человек. Теснота была ещё более ощутительна, когда из трюма высыпал народ с чайниками за водой для чая. В их распоряжении находились два больших медных котла с кипятком, прикреплённых к борту на верхней палубе.

На другой стороне парохода три рядом отхожих места поочерёдно брались с боя безразлично мужчинами и женщинами. Грязно. Свежо. Все жмутся к своим мешкам. Многие всё ещё лежат на палубе, испытывая тягость морской болезни.

К полудню качка несколько утихла. Я спустился в средний трюм, услышав оттуда звуки акафиста Божией матери. Среди столпившегося народа, перед иконой, стоял на коленях один из паломников с книжкой в руках и прочитывал только первую фразу кондаков и икосов. За ним другой, в длинной хламиде, весь страшно обросший волосами, с орлиным носом, громко продолжал читать молитву наизусть. А последнюю фразу: «радуйся, невесто неневестная» или «аллилуия», — вся толпа подпевала растянутым так называемым афонским напевом.

После акафиста Божией Матери стали читать другой, третий. И всё наизусть. Я подивился памяти пилигрима в длинной порыжелой хламиде, но ещё больше удивился, когда узнал, что он совершенно слепой. Его водит и вообще ухаживает за ним одна богомолка, нанятая на счёт будущих благ, которые она рассчитывает собрать и по дороге, и в Иерусалиме. И, сколько я заметил, ему охотно подавали после каждого акафиста. Впоследствии я его не раз встречал среди толпы русского народа в качестве предстоятеля во время общего моления, хотя на пароходе и в самом Иерусалиме немало было путешествующих священников. Вообще, надо сказать наши паломники, одушевлённые одной религиозной идеей и предоставленные самим себе для её выражения, охотнее прибегают вот к таким излюбленным каликам перехожим, как этот слепец, чем к официальным представителям церкви.

Это не потому, что они не уважали бы священнического сана. Нет! Но профессиональные молитвенники в эти минуты религиозного энтузиазма слишком для них сухи, сдержанны, холодны. Здесь кто первый палку взял, тот и капрал. Кто способен здесь на свободное проявление своих религиозных чувств, а не на связанное церковными уставами, кто способен на вдохновенную пророческую молитву, тот и во главе толпы, тот и предстоятель.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: