Была ночь, под брезентом ничего не было видно. Мы только чувствовали, что едем. И мне уже становилось чуточку легче, потому что я начинала спасаться.
Иногда колонна останавливалась, и сидевший в кабине напоминал: «Я предупредил, чтобы никакого шума!»
Не знаю, как я на это решилась, но я все время думала: «Боже, как мне посмотреть, где мы едем?..» Я хотела видеть. Я была наверху, не под какими-то телами, потому что я была самая молодая. Я совсем немножко отогнула брезент, так, чтобы никто этого рядом не видел. И то, что я увидела, я никогда не забуду. Никогда, никогда, никогда!
Когда я приподняла краешек брезента, я всё забыла. Это было совершенно сказочно. Мне открылось чистое-чистое небо. Звезды. И круглая, громадная луна. Она сияла так ярко, что всё было освещено вокруг. Всё небо! И горы снега. Всё улыбалось и играло. Нет сил описать эту нечеловеческую красоту. И нельзя забыть.
И как-то внутри меня всё начинало очищаться. Даже смерть Дани отодвинулась на мгновенье. Я знала, что его уже нет, что я его больше никогда не увижу. И вопреки своему горю, я чувствовала, как у меня начинала по венам пульсировать жизнь.
А кругом мертвая тишина. Только иногда было слышно, как воют волки:
«Ыи-ыи…»
Не помню, сколько мы ехали. Но наконец машины остановились в небольшом селе, с настоящими бревенчатыми избами. И в каждой избе была настоящая русская печка.
Машины, в которых мы ехали, сразу ушли обратно. Мы входили в избы, где нам предстояло провести, кажется, одну ночь. Всем дали что-то поесть, приготовленное, и хлеба, конечно, но очень понемногу, потому что если бы мы съели больше еды, у нас бы после голода начался заворот кишок.
Меня и еще трех-четырех молодых уложили на печке. Я быстро согрелась. И тут вдруг я увидела кошку! Несъеденную кошку! Я как заору: «Держите ее! Товарищи, хватайте ее!» — и слетела с печки.
Я бросилась за кошкой, чтобы ее поймать. Но она, слава Богу, убежала. Хозяева с ужасом посмотрели на меня.
В этом селе мы пробыли совсем немного.
Помню, как нас собрали на деревенской площади и перед нами держал речь молодой военный, одетый в элегантную военную форму. Он произнес очень короткую речь, сказал, что «мы стараемся чем можем вам помочь».
Нам действительно стали выдавать хлеб. И, конечно, больше, чем в Ленинграде.
И никто уже не умирал, и все уже были как-то спокойнее.
Мы ждали, что за нами придут вагоны, которые увезут нас.
Вскоре пришел состав, и началась посадка.
У вагонов стояли военные, во всяком случае люди, одетые в военную форму, которые пропускали в вагоны по спискам, с соблюдением особой иерархии.
Первыми имели право войти те, у кого были ордена, орденоносцы. Потом — артисты Малого театра. Потом — все остальные.
Я хотела войти в вагон, но меня остановили.
В стороне, на платформе, стояли два человека, средних лет, — кажется, это были писатели, — которые, как я поняла, говорили обо мне. Я ждала, чтобы мне дали бумагу, что я могу ехать.
— Возьми эту женщину, — сказал один из них.
— А кто это такая?
— Как кто такая? Это вдова Хармса.
— Кого, кого?
— Я тебе говорю: Хармса. Ты что, глухой?
— Эта женщина — вдова Хармса?! Ты мне сказки не рассказывай! Эти не она. Я знал Хармса, — не может быть, чтобы она была его женой.
— Да, она жена Хармса. Ее включили в список.
— Ты уверен, что это жена Хармса?
— Конечно. Я тебе говорю, — я знаю точно.
Они спорили уже несколько минут, я стояла в стороне и всё слышала.
— Боже праведный! Посмотри, на что она похожа! Это ничто…
— Вот на то и похожа…
Я в самом деле выглядела фатально и была похожа на нищую, грязная, оборванная, без переднего зуба. Тот всё не верил.
— Этого не может быть, — зачем ты мне врешь?!
— Да ты что, не видишь, что она уже в таком состоянии… Тебе попадет, если ты ее не возьмешь.
— Но ты понимаешь, о ком мы говорим?! Я не могу брать на себя такую ответственность…
— Хорошо, я беру это на себя. Она войдет, я дам ей возможность уехать, и больше ничего меня не спрашивай, понятно? Это его вдова…
— Ну, ты отвечаешь…
И мне:
— Проходите, товарищ. Садитесь в вагон.
Я влезла на верхнюю полку.
На нижней сидела пожилая женщина, мне незнакомая.
Нам дали что-то поесть. И тут у многих началось расстройство желудка, потому что они набросились на еду. Люди умирали, потому что они начали есть.
Я сразу съела весь свой хлеб, который мне выдали. Мне стало очень плохо, и с каждым часом делалось всё хуже и хуже.
Поезд тронулся, и был уже в пути день, другой, третий… Меня рвало и мучила дистрофия. Я чувствовала, что иду к концу.
— Да спуститесь вниз, — уговаривала меня пожилая женщина. Но я даже спуститься уже не могла.
Первые две категории, о которых я говорила, — орденоносцы и лучшие из лучших в Малом театре, ехавшие в этом поезде, — получили для подкрепления сил лекарство, незадолго до того открытое. Кажется, пенициллин. А мне, не принадлежавшей ни к первой, ни ко второй категории, ничего этого, конечно, не полагалось. Я погибала.
По вагонам иногда проходила медицинская сестра, которая спрашивала, что' и ка'к, нужна ли помощь. И она дошла до нас и говорила с женщиной, которая была внизу.
А мне уже было все равно. Я даже не двинулась. И не могла вставать. От дистрофии у меня начался понос.
Она спросила:
— А кто там наверху? Я говорю:
— Я. Мне совсем плохо, но я уже ничего не могу сделать. Если вы можете чем-нибудь помочь, спасите меня. Нет так нет…
Она помолчала. Я говорю:
— Достаньте мне вот это лекарство. Это единственное, что может поставить меня на ноги…
Она говорит:
— Нам не позволено, мы не можем вам дать его.
— Тогда, — говорю, — оставьте меня в покое.
Она говорит:
— Ой, что же мне делать? что делать?!.
И уходя сказала:
— Я постараюсь, гражданочка. Я постараюсь… Я говорю:
— Спасибо.
Прошло много часов или даже день.
И она пришла снова.
— Я достала.
Я говорю:
— Неужели достали?
— Да, — говорит, — только нельзя, чтобы видели… Ничего не спрашивайте. Я сейчас вам сделаю укол, — и незаметно впрыснула мне это лекарство.
После укола она сказала:
— Это вас спасет.
Я заснула, и с этого часа медленно стала поправляться.
Когда поезд пошел, уже совсем стемнело. И начались крики. Люди вырывали куски друг у друга, чтоб что-то поесть. Бог знает что было! На каждой станции вагон открывали, и люди могли выйти и справить нужду.
Но когда поезд опять шел, крики возобновлялись. Было слышно, как в темноте дерутся. Я только молила Бога, чтобы я могла доехать.
А много людей умирало. Тех, кто умирал, выбрасывали из вагона. Прямо на ходу. Смотрели: «Еще дышит?..» — того оставляли. А если не дышал, — всё! А кто такой, откуда, — это никого уже не интересовало. Открывали дверь — и фить!
Я уже чувствовала себя лучше. Это лекарство мне помогло, остановило дистрофию.
Когда мы подъезжали, — а ехали мы на юг, — делалось все теплее и теплее.
Поезд останавливался, и на каждой станции продавали какую-то еду.
Денег у меня не было. Но у меня с собой были валенки, почти новые, и они мне были уже не нужны, потому что было тепло. Я помню, как я их снимала с ног. И сменяла у тетки на литр молока.
Когда мы приехали, кажется, в Пятигорск, нам дали возможность выбрать, где мы хотим жить. Кто-то посоветовал мне пойти в такой-то совхоз, где я найду для себя работу.
А в поезде я подружилась с девушкой, которая училась в университете. Она была еврейка. Очень хорошенькая, красивая. Звали ее Сарра.
И мы с ней пошли в этот совхоз.
Я помню, идем мы с ней по дороге. Босиком. И вдруг я вижу — кусок белого хлеба. На земле лежит! Кто-то бросил его или он упал…
Я схватила его и говорю:
— Это — пополам! И еще сказала:
— Давайте загадаем желание. Чтобы всё было хорошо…