затем моментально перевертывался, становился на голову и, в такт ударяя ногами по бубну, изображал Катеньку, согласную выйти за него замуж!..
Тут нередко кончалось тем, что весь хор вдруг замолкал от душевного смеха певцов и здоровая пощечина по сиденью прогоняла Лучкина из круга…
Понятное дело, что в широкой каторге было немало голосов, соперничавших с шиловским, но все-таки первенство по всеобщему мнению оставалось за любимым певцом, потому что никто из них не вкладывал в песни того чувства, какое дышало в каждом слове и каждой ноте Шилова. Но все-таки нашлись такие люди, которые начали отдавать предпочтение ссыльному хохлу, кажется Авсеенко, а потому вышел горячий спор между любителями русских песен, пришедших к тому заключению, что им самим, особенно заочно, спора не решить. Поэтому они сделали складчину, собрали 25 рублей и послали за хохлом и Шиловым.
Цель спорщиков заключалась в том, чтоб попросить певцов спеть при собрании любителей — поодиночке, каждому порознь — какую им угодно свою любимую песню. Тогда посудить и спросить чистосердечно мнения самих певцов, кто из них по душе отдаст первенство тому или другому.
Пришли Авсеенко и Шилов. Им объявили цель их зова и попросили не отказаться от состязания. Сначала они не соглашались и говорили, что один будет петь хохлацкую, а другой чисто русскую песню, что не совсем одно и то же. Но их убедили, что сила не в содержании и выговоре слов песни, а в форме передачи и умении вложить в песню то чувство, какое ощущает сам певец.
— Ну якже ж? Нехай буде так, давай, — сказал хохол.
— А коли ты непрочь, так согласен и я, — тихо проговорил Шилов. — Давай, брат, потешим хороших господ, а у нас из этого не убудет, — прибавил он и стал прокашливаться.
Певцам тут же сказали, что по окончании пения им подадут водки и подарят хоть одному, хоть обоим 25 рублей.
Они отошли в сторону и стали толковать между собою, а затем попросили выпить перед пением, для «куражу», как говорил Шилов.
Им тотчас поднесли по небольшому стакану горилки, по выражению хохла, и все слушатели уселись в ожидании пения. Но все дело останавливалось за тем, кому первому начинать, и ни тот, ни другой не решались покончить этот вопрос между собою.
Тогда предложили бросить жребий, на что певцы охотно согласились. Тотчас сделали два билетика, положили в шапку и дали им вынуть. Жребий выпал начинать хохлу.
Он, долго не думая, сиял рукавицы, положил их в баранью шапку, покачался, как бы выправляя грудь, и могуче и крайне симпатично запел сочным бархатистым баритоном:
Авсеенко пел, нисколько не стесняясь публики, бойко и смело, только не смотрел на слушателей и стоял к ним вполоборота, стараясь глядеть как-то неопределенно, точно в пространство. Долго звучал его симпатичный голос и невольно уносил слушателя на Украину, в широкую степь, на какой-нибудь хутор Южной России. Тут вспоминались бессмертные произведения Гоголя, и Запорожская Сечь, и Шевченко, а потому все слушатели сидели точно в каком-то забвении и только сысподволь поглядывали то на певца, то друг на друга и одобрительно покачивали головами. Но вот кто-то из приверженцев Авсеенка встал и как бы начал подпевать, но, тотчас, замолкнув, тихо сказал:
— Ну и хохлина!.. Ну и молодец!.. Отлично, отлично!..
Все это время Шилов стоял на одном месте, не проронив ни одного слова. Он то бледнел, то краснел и тихо похрустывал пальцами, а в высоких замирающих нотах как бы соразмерял свои силы и точно мысленно делал замечания и одобрения, посматривая на присутствующих да как бы вызывая их на горячие рукоплескания.
Но вот песня подходила к концу, а Авсеенко точно наддавал в своем могучем голосе, и наконец, окончив пение, он тихо повернулся к Шилову, вытащил из широких плисовых шаровар красненький замусленный платочек и обтер им с лица и шеи показавшийся пот.
Все слушатели моментально соскочили с мест, и их дружные аплодисменты заглушили одобряющие возгласы.
— Бр-раво, бра-аво!.. Молодец Авсеенко!.. Спасибо!.. — наконец слышалось со всех сторон, а Шилов братски потряс руку товарища и поцеловал его в губы, не сказав ни одного слова.
Поднялся шум, движение присутствующих, и некоторые кричали: «Ну, Шилов! Теперь, брат, твоя очередь, не подгадь!..» Другие просили маленько подождать, чтоб собраться с новыми силами и несколько позабыть полученное впечатление от малороссийской песни…
Кто-то подошел к Шилову и спросил:
— Ну, а ты, Шилов, какую споешь нам песню?
— А вот позвольте, сударь! Какую-нибудь спою, дайте поуспокоиться, — отвечал он тихо и сплюнул сквозь зубы.
Наконец все действительно успокоилось, накурилось, наговорилось и мало-помалу уселось на свои места.
— Прикажете начинать? — спросил Шилов, ни к кому не обращаясь лично, и сильно побледнел, так что все присутствующие, невольно заметив эту перемену в лице, начали поталкиваться локтями, коленками и тихо шептаться между собою. Все это не ускользнуло от проницательности Шилова, и он еще более смутился, несмотря на свою привычку к слушающей публике.
Но вот послышались дружные и как бы одобряющие заранее возгласы:
— Как же, как же, начинай, Шилов, да не трусь!..
Певец ровным, но неспокойным шагом вышел на средину, скрестил на груди руки и одной из них, по своей привычке, чуть-чуть подхватил подбородок. Потом он окинул глазами присутствующих, затем опустил взор в пол и начал разбитым дребезжащим голосом:
Тут он так побледнел еще более, что все внутренно испугались, да и сам Шилов, кажется, задрожал, точно не узнав своего голоса. Но вот он вдруг покраснел в лице, как-то поправился плечами, словно воскрес от своего непрошеного оцепенения, и со второго же колена таким страстным соловьем подхватил задушевный мотив и слова чисто русской песни, что все слушатели невольно пошевелились на своих местах и точно замерли в тех позах, в каких их захватила чарующая сила любимого певца.
Глаза Шилова загорелись огнем воодушевления, он тоже несколько отвернулся от слушателей и так занесся в сердечном мотиве этой трудной для исполнения песни, что казалось, вот-вот Шилов не выдержит и оборвется на слишком натянутой струне своего могучего тенора… Но он только, так сказать, входил в свою роль и делал свободно такие переходы в мотиве, что в его звуках то слышалась бесшабашная молодецкая русская натура, то задушевная скорбь сердечной любви, то надежда, то сомнение, то какая-то глубокая страсть молодости, — сила и снова затаенная грусть, слезы и вместе с тем обаятельная сладость неподдельного восторга размашистой удали, свободы и могучей воли любящего человека… Песня лилась, как журчащая река, не знающая преграды, — как симпатичная свирель настоящего виртуоза!..
Все будто окаменели. Сладкая горячая истома у многих подступала под горло и душила сдерживающихся слушателей, а некоторые, не стесняясь, плакали и боялись пошевелиться, чтоб обтереть капающие слезинки… Это еще более воодушевляло Шилова, и он забывал, кажется, все окружающее, весь душою и сердцем уносился за песней и тянул такие высоко-нежные ноты, что точно замирал на последнем звуке, потом переходил как бы, не останавливаясь на ноте, на более сочные, бархатистые тоны и спускался до приятно-густого баритона, выливая его на словах молодецкой удали…
Надо было видеть хохла Авсеенку, когда он, слушая, топтался на месте, поднимал плечи, то тихо поводил рукой, то поднимал глаза и при высоких, чисто соловьиных нотах, наморщивал брови и нагибал голову…
Наконец он первый не выдержал до конца песни, смело подошел к публике, замахнулся, бросил с силою свою баранью шапку на пол и, перебивая мотив, сказал: