— Не, ваше благородие!.. Не могу!.. Кажу пусть буде его верх и пусть его деньги, бисова сына!..
Но все слушатели все еще, как очарованные, сидели и смотрели на невольное признание хохла и все еще слушали. Но тут Шилов оборвал песню и сказал, что ему тяжело допеть до конца и что его душит истома от сильного увлечения.
Некоторые встали, пошагали, поутирали свои слезы, и только тогда раздались дружные аплодисменты и восторженные возгласы одобрения, а хохол, как медведь, схватил в объятия Шилова и стал целовать, утирая уж не пот, а те же непритворные слезы умиления…
Принесли водку, налили по стакану певцам, они выцедили их чрез зубы, сплюнули на стороны и стали благодарить за угощение. Потом, получив четвертную, вышли на улицу, — а там обняли друг друга за шею и отправились восвояси, что-то разговаривая, пошатываясь в стороны и размахивая руками.
Все слушатели единодушно признали первенство за Шиловым и еще долго толковали о том, как он довел до слез даже и тех, которые не плакивали с ребяческого возраста.
С Шиловым мне случилось быть два раза на козьей охоте в 1858 году. Брал я его с собой как конюха, потому что он не был охотником, но, как кавказец, порядочно стрелял пулей. Он не знал приемов сибирской охоты, но не раз рассказывал мне, что на Кавказе охотятся за козами и оленями с собаками, которые находят, преследуют и нагоняют зверя на охотника, знающего те места, куда должна выбежать дичь.
В Сибири же, как известно, собак отпускают только тогда, когда зверь подранен. Если же он крупный, как изюбр или сохатый, и, заметив охотника, пошел на уход, то собаки тут необходимы: они забегают зверя спереди, прижимают к утесам, оврагам, так называемым в Забайкалье, отстоям, и, не давая ему хода, останавливают, держат до тех пор, пока не явится промышленник «по скалу» своего верного Кучумки.
Тут надо заметить, что опытная собака «скалит» не постоянно, а только изредка подает голос и в то время, когда зверь хочет вырваться из-под ее караула. Если же он стоит смирно и только мотает рогами, то она лежит или сидит. Частое же «тявканье» означает охотнику издали, что зверь неспокоен, старается освободиться от докучливого сторожа, и вот почему пустолайки, надоедая своим бреханьем, часто не останавливают, а только угоняют зверя. Надо видеть сохатого, когда его «держит» собака! Как он, заложив уши, ощетинив загривок, натянув или оскалив верхнюю губу, мотает рогами, бьет передними ногами и сердится до исступления. Потом как будто успокаивается, но сам караулит собаку, выжидает какого-нибудь промаха с ее стороны и старается в этот момент стремглав броситься на нее, чтобы затоптать копытами и сразу покончить с непрошеным караульщиком. Тут малейший зевок «собольки» — и он пропал навеки: из него останутся только куски мяса да шкуры, из которой не выберется хозяину и на починку его старых рукавичек.
Изюбр в этом случае спокойнее, — он не так сердит и норовит больше поддеть на рога, чем затоптать ногами.
С сохатым и охотнику необходимо быть поосторожнее. Ему следует подходить на зов собаки как можно тише, прячась за деревья, а то случалось не раз, что сохатый, заметив стрелка, моментально оставлял собаку и бросался на охотника. Тут — горе! Надо скорее повернее стрелять или находчиво спасаться, соображаясь с местными условиями, что необходимо примечать ранее: сохатый ведь не медведь, его на нож не подденешь, а если прозевал, то и готовься на мясную котлету, да, пожалуй, ни с кем не простившись, отправляйся к праотцам, в царство теней!..
Но воротимся опять в Шахтаму, где мне пришлось еще несколько пожить, поглядеть на заклейменную каторгу, послушать невыносимое бряцанье кандалов, стоны бичуемых арестантов и болеть душой и сердцем, как человеку и брату, за их страдания или же удивляться тем зверским поступкам, какие они производят в нечеловеческом исступлении, иногда за понюшку табаку, мести или ревности. Сколько раз обливалось мое сердце кровью и нервно скрежетали зубы при виде этих ужасных, раздирающих душу картин!..
Но оставим эти страшные воспоминания и воротимся к обыденной жизни в этом вертепе.
Мне хочется сказать еще несколько слов о том, что в августе месяце мой сотоварищ по охоте Дудин что-то прихворнул и не мог сопутствовать в моих охотах на молодых глухарей. Пришлось брать с собой простых конюхов и с ними отправляться в дремучую тайгу угрюмого Шахтаменка.
Надо заметить, что у Николая Геннадьевича Данилова часто прислуживал бойкий и расторопный ссыльный черкес Мустафа. Он был великолепным наездником, а потому состоял в штате конюшенного цеха. Вот он-то отчасти и был причиной того, что Данилов, упав с коня, расшиб себе грудь. Николай Геннадьевич заразился примером черкеса и думал так, что если на холзанке (лысанке) проехал Мустафа, то почему же не проехать и ему. Вот оседлали холзанку, подвели к крыльцу, вышел Данилов, сел на него с помощью Мустафы и поехал, но тотчас же не выдержал «сбиванья» упрямого и злого животного, вылетел из седла и грохнулся грудью на камни…
Однажды в субботу мы с аудитором Павлуцким собрались опять в Шахтаменок, но уже с тем, чтоб взять вечернюю и утреннюю охоту, и потому приготовились к ночлегу в лесу, запаслись лишней одеждой, топором и медным чайником, а для ношения этих вещей взяли с собой Мустафу, который сам пожелал идти с нами. К вечеру субботы мы были уже на месте, нашли много рябчиков и вдоволь настрелялись. Павлуцкий в это время заменил черкеса, охотившегося с моим «ричардсоном» и помогавшего мне отыскивать дичь. Мустафа по сидячим стрелял очень удачно, а тут больше ничего и не требовалось.
Когда уже стало смеркаться, мы выбрали отличное местечко у речки, разложили огонек, приготовили несколько штук молодых рябчиков, положили в медный чайник, подсыпали сухарных крошек, заправляя взятой с собой в туеске сметаной, и у нас наварилась такая похлебка, что мы опростали весь четвертной чайник и не захотели уже пить чай. Одно неудобство состояло в том, что с нами не было ложек, пришлось сделать из береста кружки, согнуть их в виде пологой воронки, зажать сгибом в надколотые палочки и отлично хлебать ими импровизированный суп.
Но вот наступил вечер, мы надрали сухого моху, сделали постели и отлично устроились для ночлега. Но спать как-то не хотелось, и вот мы с Павлуцким стали расспрашивать Мустафу о жизни и приемах черкесов в их экспедициях. Он, хотя и не совсем чисто по-русски, много рассказал нам интересного о кавказских туземцах.
Его бесхитростные и поучительные повествования так увлекли нас, что мы готовы были слушать хоть всю ночь — и сна как не бывало. Сам черкес, вспоминая родину, нередко говорил сквозь нос, и видно было, что эти воспоминания задевали за живое его горскую душу и южное сердце. Когда Мустафа увлекался в своих повествованиях, мы частенько любовались его типичной красивой физиономией, которая при освещении костра была очень эффектна и ясно говорила о его воинственной нации. Глаза Мустафы то загорались особым огнем, то наполнялись слезами, еще более задевавшими нас, так что мы невольно сочувствовали рассказчику и мысленно носились вместе с ним по воспетому краю или отдыхали под тенистыми чинарами… Особенно рассказы Мустафы о молодых черкешенках заставляли нас сладостно потягиваться на своих моховых тюфяках и, дополняя картины воображением, витать, как демону над «вершинами Кавказа», спускаться в его чарующие долины и мысленно искать по саклям и старинным башням чернооких Тамар. Конечно, тут и бедовая Рахиль мелькнула в моей памяти и заставила грустно забиться мое осиротевшее сердце…
Чтоб избавиться от этой мысли, крайне тяжелой в такую минуту, я как бы машинально сказал Павлуцкому:
— А что, Евгений Васильевич, будет с нами, если к нам ночью заявится тот здоровенный Михаил Потапыч, которого в прошедший раз прогнал кривохвостка?
— Так что за беда, он и теперь с нами, значит, прогонит опять, — заметил он сиповато.
— Вот Мустафа просадит его кинжалом, — сказал я и потрепал по плечу черкеса.