Несмотря ни на что, художник и поэт вскоре стали закадычными друзьями. А уж что вытворял при виде Моне Пистолет! «Пистолетом, — рассказывает Жеффруа, — звали одну из собак Мориса. Он сразу признал Моне за своего и не отходил от него ни на шаг — с самыми благородными намерениями. Очевидно, он опасался, что художнику угрожает какая-нибудь опасность, и считал своим долгом его защищать. Каждый вечер он провожал его до дверей гостиницы, а утром появлялся там в назначенный час, ложился на коврике у порога и терпеливо поджидал дружка. Образ Моне надолго запечатлелся в собачьей памяти. Уже после его отъезда Роллина иногда обращался к своему псу с вопросом:
— А где господин Моне?
И бедный Пистолет, навострив уши, начинал кружиться на месте, подпрыгивать и жалобно тявкать, будто плакал…»
Верному Пистолету в отличие от игривого песика владельцев постоялого двора в Пурвиле не повезло — неблагодарный друг не счел нужным увековечить его облик на одном из своих полотен.
Однажды днем Моне, Жеффруа и Пистолет прогуливались в окрестностях деревни. Устав, присели отдохнуть.
— Пора двигать к дому! — через некоторое время объявил Моне. — Вечером холодает быстро…
И они пошли назад. Вдруг Жеффруа, спохватившись, воскликнул:
— Проклятье! Я потерял свой черный плащ! Наверное, забыл там, где мы сидели…
Моне обернулся и проговорил:
— Ну конечно! Вон он лежит!
— Да нет, это не плащ! Это ствол дерева…
— Что вы, Жеффруа, дорогуша! В природе такого черного цвета не бывает…
Глава 18
ЭРНЕСТ
Примерно за две недели до возвращения домой, в Живерни, Моне, все еще находившийся в деревне Фреслин, в департаменте Крез, заболел. Он простудился. Прострел в спине не давал ему разогнуться, он испытывал сильные боли. О какой работе в таком состоянии могла идти речь? На самом деле, этот крепыш ростом метр шестьдесят пять сантиметров не отличался железным здоровьем. А с возрастом все застарелые болячки давали себя знать, стоило ему промочить ноги или провести ночь в сыром помещении.
«Крез — суровый край, — пишет он Алисе. — Я растираюсь чем только можно, пью горячее, но лучше мне не становится. Не рассчитывайте, что я вернусь довольным написанными здесь холстами, — это невозможно!»
Он, как всегда, слегка преувеличивает. Просто это был очередной приступ дурного настроения. Причины тому следовало искать в болезни, плохой погоде, а также в письмах Алисы, которая считала, что он отсутствует слишком долго, и не скрывала от него своего недовольства.
«Вы не правы! — отвечал он ей. — Я задерживаюсь здесь вовсе не потому, что мне так полюбилось общество Роллины! И вообще, прекратите волноваться. Они, бесспорно, очень милые и обходительные люди, но вы прекрасно знаете, что никто кроме вас мне не нужен и не будет нужен никогда! Неужели так необходимо каждый раз перед моим возвращением затевать эти бессмысленные разговоры? Надеюсь, что это не так, но вы, со своей стороны, должны избавить меня от новых ссор. Поймите, я и без того раздражен до крайности. Почему каждый раз, стоит мне оказаться рядом с какой-нибудь женщиной, у вас возникают подобные мысли? Неужели вы до сих пор так и не разобрались во мне?»[100]
Их встреча состоялась 19 мая, в воскресенье. Должно быть, обстановка в доме не слишком способствовала проявлениям взаимной нежности, поскольку Клод задумал снять в Париже, на улице Годо-де-Моруа, небольшую квартирку. Здесь он надеялся время от времени уединяться с Алисой вдали от шумной ватаги детей.
Не успел он вдоволь налюбоваться вновь обретенными берегами Эпты, как пришло письмо от Роллины:
«…Пистолет целыми днями обнюхивает тропу, по которой вы с ним гуляли, и регулярно наведывается с обыском к мамаше Баронне. Видел ваше дерево — вся часть кроны, обращенная к реке, покрылась новой листвой. Желаю вам доброго здоровья и успешной работы. Держите меня в курсе ваших новостей. Пистолет говорит, что мечтает пожать вам лапу. Тигренок и Сатана шлют горячий кошачий привет!»
Нет, Морис Роллина явно не оценен по достоинству французским литературоведением!
Из Живерни Моне время от времени ездит в Париж, где Жорж Пети готовится к новой выставке. Судя по всему, владелец галереи сумел восстановить добрые отношения с художником. Кроме Моне, в выставке намеревался принять участие и Огюст Роден.
Париж в те дни бурлил радостным возбуждением. Президент Карно только что торжественно открыл Всемирную выставку, посвященную столетию Французской революции. Подлинной «звездой» мероприятия стала, разумеется, «железная дама» — башня, недавно построенная инженером Эйфелем.
— Вы только взгляните на нее! — призывал зрителей автор проекта. — Она выглядит так, словно ее принес сюда ветер!
Моне воздержался от комментариев в адрес «четырехугольной металлической пирамиды с изогнутыми ребрами», вознесшей свой нос на 300 метров от земли в горделивом стремлении пронзить облака. Он осмотрел ее с задумчивым видом, но не произнес ни слова.
«Моне — молчун, — отзывался о художнике Эдмон де Гонкур, — но как красноречив взгляд его черных глаз!»
15 июня в галерее на улице Сез приступили к развешиванию картин. Благодаря поддержке друзей-коллекционеров Жоржу Пети удалось собрать около 150 полотен.
А 21 июня Клод Моне закатил ему скандал.
— Я возмущен! — гневно говорил он. — Что вы сделали с моими картинами? И поправить уже ничего нельзя! Так я и знал! Куда вы повесили мое лучшее панно? За рядом скульптур, там, где его вообще не видно! Это неслыханно! Не надейтесь на мое появление в зале! Ноги моей там не будет! Я уезжаю в Живерни!
И пробормотал себе под нос:
— Странно повел себя Роден…
Пети попытался воздействовать на скульптора:
— Э-э, милейший господин Роден! Видите ли, вашему другу Моне очень не понравилось, как мы разместили работы…
И получил в ответ:
— Плевать я хотел на Моне! Плевать я хотел на целый свет! Я занимаюсь исключительно собой![101]
Вернувшись в Живерни, в свою «башню из слоновой кости», Моне целиком отдался хлопотам об «Олимпии» Эдуара Мане. Эта картина, которую безмозглая критика называла в свое время «портретом мерзкой одалиски с желтым животом, подобранной на помойке», должна висеть в Лувре! Нельзя допустить, чтобы этот шедевр достался янки!
И он на несколько недель откладывает в сторону кисти и, вооружившись гусиным пером, нервно строчит письмо за письмом.
Его идея заключалась в том, чтобы собрать средства на покупку картины по подписке.
«Необходимо набрать 20 тысяч франков, — сообщает он всем своим друзьям, бывшим соратникам Мане. — Именно такую сумму мы должны предложить вдове».
Первый ответ пришел 14 ноября 1889 года. В конце письма стояла подпись: Антонен Пруст. Этот человек, в годы правления Гамбетты короткое время занимавший пост министра изящных искусств, теперь служил комиссаром Всемирной выставки.
«Я не сомневаюсь в том, что Мане получит свое место в Лувре, например, рядом с мастерами испанской школы, — писал он, — но благодаря пейзажам, а уж никак не „Олимпии“!»
Тем не менее он внес в подписной лист 500 франков.
«Даю тысячу франков», — отозвался доктор де Беллио.
«Тысяча за мной», — не отстал от него Руар — подлинный фанатик импрессионизма.
«Вношу тысячу франков», — поддержал их Дюре.
«Две тысячи франков», — расщедрилась Винаретта Эжени Синджер, супруга графа де Сей-Монбельяра, уже успевшая, как мы помним, обогатить свою коллекцию полем голландских тюльпанов.
И так далее, и тому подобное.
«Готов выделить триста франков», — сообщил Мирбо.
«Примите и мои 25 франков», — предложил Жеффруа, отнюдь не богач.
«У меня за душой ни гроша, — написал Роллина. — Посылаю вам лишь корзину слив, собранных во Фреслине. Они превосходны».