Справедливости ради отметим, что Роллина ухитрялся существовать на пять тысяч франков в год[102].
«Нет, я в этом не участвую, — отверг предложение Золя. — Мане должен висеть в Лувре, но это должно произойти иначе. Государство должно само признать его талант. А так это выглядит каким-то подарком и отдает групповщиной и рекламой».
Отказ Золя нисколько не обескуражил Моне. Он упорно продолжал начатую кампанию. В феврале 1889 года он пишет граверу Бракмонду:
«Вы не правы, утверждая, что я надеюсь на счастливый случай и не отдаю себе отчета в значимости предпринятого мной демарша. Я достаточно долго и серьезно занимался этим делом, чтобы знать наверняка: эти господа из Консерватории[103] почувствовали себя очень и очень неуютно. Пока речь шла о том, чтобы подарить полотно Лувру, они хранили полное спокойствие и улыбались про себя, дивясь моей наивности. Как же, у них есть свой удобненький устав, благодаря которому они имеют право отвергнуть любую картину, даже не давая себе труда провести ее обсуждение. Но полотно, переданное в дар государству, ставит вопрос о ценности Мане как художника. Разумеется, я понимаю: им достанет глупости и невежества, чтобы отвергнуть „Олимпию“, но в этом случае вся вина ляжет на них. А „Олимпия“ все равно останется достоянием государства. Картина будет храниться у одного из подписчиков, и как только ситуация изменится, обязательно найдутся люди, которые сочтут за честь выставить ее либо в Люксембургском дворце, либо в Государственном музее[104]. Главное, что это будет уже свершившийся факт — это прекрасное полотно останется у нас. Что бы сейчас ни говорили хранители „прекрасного“, им потом будет стыдно, а величие Мане от этого только возрастет. Благодарю вас за взнос в 50 франков».
Сам он пожертвовал тысячу.
«Как только ситуация изменится…» — сказал он. Ситуация изменилась в 1907 году. Участие в подписке приняли все живописцы, выставлявшиеся на Салонах, — Каролюс-Дюран, Жервекс, Бенар, Болдини, Пювис де Шаванн, Фантен-Латур, Фелисьен Роп, Теодюль Рибо. Тряхнули мошной и импрессионисты — все, кроме Берты Моризо. Почему она отказалась поддержать благое дело? Неизвестно. Помимо художников, внесли свою лепту Малларме и Гюисманс. В результате «Олимпия» попала в Люксембургский музей, часто именуемый «передней» Лувра. А в 1907 году, в правление Жоржа Клемансо, который, заняв пост президента Совета, с ходу отмел все возражения чиновников от искусства, полотно переместилось в Лувр. Моне победил.
Подписание договора о дарении картины государству состоялось 26 августа 1890 года в Верноне, на улице Альбюфера, в нотариальной конторе, принадлежавшей мэтру Гремпару. Это великолепное белое здание цело и поныне.
Пройдет еще 32 года, и Моне снова явится в ту же самую контору — на сей раз для того, чтобы подписать акт о дарении собственного полотна музею Оранжери. Речь шла о «Декорациях» («Нимфеях»).
Но в промежутке между этими двумя событиями он придет сюда еще раз 19 ноября 1890 года. Вместе с ним к назначенному часу подтянется и Луи Сенжо, владелец дома в Живерни. И оба подпишут документ о передаче прав собственности. Несколькими днями раньше Моне сообщил эту новость Полю Дюран-Рюэлю (значит, связь между ними окончательно не прервалась):
«Вынужден просить у вас значительную сумму денег, поскольку намереваюсь купить дом, в котором сейчас живу. В противном случае мне придется покинуть Живерни, что было бы крайне огорчительно, — я убежден, что нигде больше не найду ни такого удобного жилья, ни такой прекрасной местности!»
Дюран-Рюэль не держал на него зла.
Что касается Моне, то он заключил выгодную сделку. «Землероб» Сенжо запросил с него за дом всего 22 тысячи франков[105], да при этом согласился получать плату частями, в четыре приема. Вносить деньги следовало раз в год, 1 ноября, начиная с 1891 года.
Летними днями 1890 года, когда стояла особенно хорошая погода, он на время откладывал в сторону толстое досье по делу «Олимпии» и отправлялся с Бланш бродить по деревенским полям в поисках идеального стога. Именно в этот период он начал работу над очередной большой серией полотен на один сюжет. Думаем, эта парочка стоила того, чтобы на них взглянуть! Бланш толкала перед собой тележку, в которой впритирку лежали мольберт и добрый десяток холстов. Клод вышагивал впереди, озирая окрестности. Обнаружив подходящий объект, он останавливался, запускал пятерню в бороду, поднимал голову, прикидывая, на сколько хватит солнца, отступал на шаг-другой, решительно устанавливал в рыхлую землю мольберт, раскидывал огромный матерчатый зонт из небеленого полотна, раскрывал маленькую переносную треногу, закуривал свою вечную сигарету… и наконец брал в руки длинную кисть.
— Бланш! Живо! Другой холст! — командовал он примерно через час. — Шевелись! Солнце меняется! Эту продолжу завтра в то же время…
И тут же вступал в новую схватку с солнцем, ласкающим своими лучами кучу сухой травы.
— Это фантастика! — вспоминает один из очевидцев этих сеансов. — В день он мог работать над пятнадцатью картинами! Мы можем видеть на них серый стог раннего утра, розовый шестичасовой стог, желтый одиннадцатичасовой, голубой в два часа дня, фиолетовый — в четыре, красный в восемь вечера, и так далее.
Как-то утром произошла небольшая катастрофа. Явившись на облюбованное накануне место, чтобы закончить начатые полотна, Клод и Бланш обнаружили рядом со «своим» стогом крестьянина с вилами.
— Извиняюсь, господин Моне, — проговорил тот, — только сенцо-то убирать пора! Погода, она ждать не будет…
— Как? — не поверил Моне. — Нет, не делайте этого, умоляю!
— Оно, конечно, только ведь у нас свой интерес…
— Хорошо! Я беру у вас этот стог в аренду! Вы не прогадаете. Сколько?
Детям «городского чудака» тоже порой приходилось сталкиваться с непониманием местных жителей. Вот что рассказывает Жан Пьер Ошеде[106]: «Зима 1890–1891 года выдалась ужасно морозной, я другой такой даже и не припомню. Жители правого берега ходили в Вернон пешком, прямо по льду, забыв про мост. Болото, расположенное между Эптой и Сеной, тоже замерзло. Мне тогда было 13 лет, а Мишелю 12, и мы, схватив под мышку коньки, спешили на это замерзшее болото. Мы проводили там буквально все свободное время, бежали туда прямо из школы, а иногда катались до позднего вечера, потому что жители деревни устраивали на катке празднества. Вообще-то болото принадлежало коммуне, но на тот год его сдали в аренду одному „землеробу“. Летом он использовал его как выгон для скота, но ясно, что зимой на болоте никто не пасся — снегом, что ли, коровам питаться? Но хитрый крестьянин решил извлечь выгоду из своего временного владения. Приходим мы как-то на каток, а он останавливает нас и требует, чтобы мы ему заплатили! Иначе, говорит, не пушу кататься!»
В те самые дни, когда Жан Пьер Ошеде выяснял отношения с деревенским «рэкетиром», человек, чье имя он носил, медленно умирал в Париже. Здоровье Эрнеста, резко пошатнувшееся в ноябре 1890 года, ухудшалось с каждым днем. Достаточно взглянуть на его портрет[107] тех лет, чтобы без труда поставить диагноз: он страдал избыточным весом и гипертонией. В свои 53 года он продолжал вести тот же образ жизни, что вел в 20, правда, без своего тогдашнего состояния. Ел без ограничений, пил сколько хотелось, курил сигару за сигарой, но главное, с тех пор, как расстался с Алисой, без конца переезжал с места на место, не в состоянии где-нибудь задержаться надолго. К тому времени, о котором идет речь, он нашел очередное пристанище в гостинице на улице Боден[108], неподалеку от его места работы. О да, Эрнест работал! Читатель, возможно, помнит о злосчастном начале его профессиональной карьеры в журнале «Ар де ля мод» — беднягу уволили по выходе первого же номера! Но это его нисколько не обескуражило. Располагая обширными связями в мире художников, он без труда нашел себе новое место и стал ведущим рубрики, посвященной живописи, в «Магазин Франсе иллюстре». Того, что он зарабатывал, хватало на жизнь, но, к сожалению, справляться со своими обязанностями ему становилось все труднее. Он сильно располнел и жестоко страдал от боли в ногах, впрочем, не придавая этому большого значения — подумаешь, ревматизм или подагра… На самом деле у него, вероятно, начинался артрит. Доктор Гаше, вызванный для консультации, выдал строгие рекомендации:
102
30 тысяч франков в ценах 1992 года (или около пяти тысяч нынешних евро). (Прим. пер.)
103
Речь идет о Национальной школе искусств и ремесел Парижа. (Прим. пер.)
104
Имеется в виду Лувр. (Прим. пер.)
105
Чуть больше 180 тысяч франков 1992 года (или около 30 тысяч евро). (Прим. пер.)
106
Ошеде Ж. П. Указ. соч.
107
Лучший портрет «стареющего» Эрнеста Ошеде принадлежит его правнуку Жан Мари Тульгуа.
108
Сегодня переименованной в улицу Пьера Семара. Она расположена между сквером Монтолон и улицей Мобеж, в IX парижском округе.