— Точно монастырь какой-то! — ворчали московские «саврасы без узды» и скандалили, что их «за свои деньги в зал не впускают», когда спектакль уже начался. Но постепенно такая публика отхлынула от театра; своего зрителя театр дисциплинировал, а мало-помалу и другие театры стали подражать ему, и прекратилось это безобразное хождение по партеру, когда считалось шиком войти во время действия и наделать как можно больше шуму».[352]
Иными словами, реформаторский запал К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко был очевиден. Он передавался актерам Художественного театра и некоторым из сочувствующих новому делу. Тем не менее в его успехе многие сомневались. В числе сомневающихся были и сами основатели Художественного театра, ведь средства, которыми они располагали, таяли с каждым месяцем. При этом, что самое страшное, — неясно было, как общество примет их новое детище.
МХТ еще только готовился к рождению, но по театральным кругам Москвы о нем уже начали ходить слухи — так велик был интерес к его основателям. Особенно к Алексееву-Станиславскому. Его любительские эксперименты, известные всей театральной Москве, вызывали и настоящее любопытство, и высокомерную усмешку (любители!), и недоверчивое восхищение: а вдруг получится? Непонятным казалось всё: и стремление нового театра к излишней достоверности, и отмена «вековых» театральных традиций: начиная с упразднения выхода артистов на вызовы во время действия и даже антрактов, запрещения входить в зрительный зал после поднятия занавеса, уничтожения оркестра в антрактах». Не меньшее удивление вызывали артисты: «Необычайны были актеры и их отношение к театру. Актеры были большей частью не из актерской среды, мужчины многие с высшим образованием, что тогда было редкостью, женщины — из курсисток или учительниц… Все они шли на скромное жалованье, ходили в ветром подбитых пальтишках и способны были ночь напролет спорить о задачах искусства или насмерть перессориться из-за неправильно понятой роли… Это был театр совершенно исключительный, поставивший своих актеров на большую культурную, моральную и этическую высоту. Полное отсутствие «каботинства» (стремления к артистической славе. — А. Ф.), простота в одежде, в манерах, страстный интерес к книгам, к истории, к общественной жизни отличали почти всех членов тогдашнего Художественного театра».[353]
Чем ближе было открытие театра, тем больше копий вокруг него ломалось. По словам В. А. Нелидова, значительная часть образованного общества была настроена по отношению к новому театру враждебно-равнодушно. Она воспринимала Художественный лишь как смелый эксперимент — не первый и не последний на ее долгом веку. «В Москве стало известно: «с осени у нас новый театр». Отношение было выжидательноскептическое, даже фанатики-друзья притихли, а недруги — их было большинство — смотрели на новое дело как на состязание лягушки с волом — Малым театром: «все равно лопнет».[354] С другой стороны, какой-то шанс выжить у театра имелся — он всё же возбуждал к себе интерес. Т. Л. Щепкина-Куперник отмечала: «В театральных кругах, словно стрижи по небу, начали проноситься какие-то беглые фразы, какие-то рассказы, которые заинтересовывали и давали чувствовать значительность явления.
Помню голос Федотовой с характерной московской оттяжкой:
— Костя Алексеев — энтузиаст… Далеко пойдет!
Чье-то насмешливое:
— В алексеевском кружке «Отелло» ставят… Из Венеции настоящий средневековый меч вывезли!
Восторженный голос молодого студента:
— Видели [М. Ф.] Андрееву? Какая красавица!
— Слышали?..
— Видели?..
… Долгое время публика питалась только слухами. Частью доброжелательными, частью злобствующими; последние наполняли театральные кулуары шипением и жужжанием осиного роя.
— Любительская затея!.. По музеям ходят!.. Старую парчу скупают!.. В Ростов поехали!..
Вспоминали пресловутый венецианский меч и говорили:
— Наши-то старики в Малом театре с картонными мечами играли, а попробуй, перепрыгни-ка их!»[355] Но в конечном итоге «интерес к московским новаторам-любителям, к этому «Косте Алексееву» всё возрастал».
Напряжение достигло предела к середине осени 1898 года.
Открытие Московского Художественного театра состоялось 14 октября 1898 года. Первое представление — трагедия «Царь Федор Иоаннович» по одноименной пьесе А. К. Толстого — было дано в помещении театра «Эрмитаж» в Каретном Ряду.
Это представление являлось решающим: от его успеха или провала целиком зависело дальнейшее существование театра. И основатели театра, и актеры с самого утра сильно переживали, в закулисном пространстве явственно витал запах валерьянки. «Волнение у всех участников было необычайное, неописуемое. Все отлично понимали, что в этот вечер их будущее, их судьба поставлена на карту. Станиславский им говорил: «Сегодня мы или пройдем в ворота искусства, или они захлопнутся перед нашим носом»… Молодой Москвин, никому не известный, взявший на себя труднейшую роль царя Федора, весь охваченный ожиданием, и даже бледный под гримом, робко пробирается из-за кулис слушать увертюру. Вишневский-Годунов в волнении хватается то за голову в тюбетейке, то за кушак, то хлопает руками по полам кафтана. Немирович-Данченко во фраке и белом галстуке остановился возле кулис с окаменелым лицом и замер в ожидании начала. Даже Дарский, опытный провинциальный артист, и тот поддался общему настроению. А у него самые первые слова в пьесе: «Да, да, бояре, на это дело крепко надеюсь я». Он бродил по сцене и тихо шептал эту начальную фразу на разные лады, то выделяя «да, да», то «бояре», то «крепко» — и всё это казалось ему «не так». А Станиславский, тоже бледный от волнения, чувствовал себя ответственным не только за себя, но и за всех. Он переходил от кулисы к кулисе, трогая дрожащими руками закрытый пока занавес, а когда в оркестре в одном из мест увертюры вырвались веселые звуки, он хотел было заплясать, чтоб поддержать у всех бодрое настроение, но сейчас же был удален со сцены режиссером, понявшим его душевное, далеко не веселое, настроение».[356]