Сам К. С. Станиславский в мемуарах описывал этот эпизод с хорошо заметной самоиронией: «Мое волнение усиливалось беспомощностью: режиссерская работа окончена; она осталась позади, — теперь очередь артистов. Только они одни могут вывести на свет спектакль, а я ничего уже не могу больше сделать и должен метаться, мучиться и страдать за кулисами без всякой возможности помочь. Каково это — сидеть в своей уборной, когда там, на сцене, идет генеральный бой!»
Если по одну сторону театрального занавеса царило сильнейшее волнение, то по другую разлилось жадное ожидание, до краев заполнившее зрительный зал. Для образованных москвичей открытие нового театра являлось событием. Пройдет ли оно хорошо или же неопытные артисты с треском провалятся, в сущности, было не так уж важно. И то и другое следовало увидеть собственными глазами — чтобы потом было что обсудить с приятелями. Интерес публики подогревался немаловажным обстоятельством: тем, что пьеса «Царь Федор Иоаннович» три десятка лет находилась под запретом, причем для Императорских театров запрет этот так и не был снят.[357]
Русский писатель и общественный деятель, организатор известного кружка московских писателей «Среда» Н. Д. Телешов так описывал охватившее москвичей состояние ожидания: «По городу уже расклеены афиши, на кассе аншлаг… билеты все проданы. Но в то время это не было еще событием, и для многих было чем-то вроде увеселительного зрелища, как провалятся в этот вечер дерзостные «любители», возомнившие себя артистами. Многие пришли в театр именно с такими надеждами посмеяться при сравнении этих «любителей» с заправскими актерами. Шептунов и недоброжелателей в зале
было немало. И это чувствовалось всеми, кто находился по ту сторону занавеса».[358] Свидетельство Телешова подтверждает В. А. Нелидов: «Задолго до спектакля все билеты распроданы, но не художественный интерес, не чаяние радости и восторга, а любопытство привело публику. Правда, всё, что было в Москве лучшего, пришло на спектакль, и атмосфера была наэлектризована. Выступает конкурент. И кому? Малому театру, про который… целое столетие выражались москвичи: «Учился в университете, воспитывался в Малом театре»… Задолго до спектакля собралась публика. Споры, разговоры умолкли, всякий ушел в себя. Трепет, молчаливый трепет, это слово правильно запротоколит чувства зрителей».[359]
Начало спектакля — вечер, шесть часов тридцать минут. Стихают последние звуки музыки. Звучат «предупреждающие звонки, двери начинают закрываться, впуск публики прекращается (новшество). Свет залы постепенно гасится, свет берут «на реостат» (тоже новшество), полная темнота, бесшумно и медленно раздвигается (опять новшество)» серый занавес над сценой Художественного театра. Начинается представление. Среди разлившейся по залу тишины раздаются вступительные слова пьесы: «Да, да, бояре, на это дело крепко надеюсь я!» Как хотелось актерам верить в мистическую силу этих слов…
Впечатление от спектакля было поистине ошеломляющим. «Вы, зритель, сразу, немедленно, против воли, в старой Москве конца XVI века. Где же актеры? Их нет. Ходят люди в носильном платье того времени, жизненный разговор, характерные, типичные, разнообразные русские головы. Это не спектакль, каким мы его раньше привыкли видеть, а это сама жизнь, в ее художественном преломлении, не действительность жизни, не фотография жизни, а правда жизни». Уже намного позже придирчивые зрители заметят, что «на боярынях сарафаны были сшиты из русских материй конца XVIII и начала XIX века», и начнут выискивать другие мелкие неточности.[360] Однако в тот момент отдельные промахи не имели никакого значения — столь завораживающе цельным было само зрелище спектакля. «Впечатление первой картины было настолько сильно, что никто не аплодировал. Короткий антракт, и появляется Москвин-Федор». Н. Д. Телешов отмечал: «Настроение зала повышалось с каждым актом, с каждой картиной. Удивляло и восхищало всё: и пьеса, никогда не шедшая ни в одном театре, и постановка, и декорации, и костюмы, верные эпохе, точно вынутые из старинных боярских сундуков. А народные сцены производили впечатление небывалое и восхищающее. Незнакомые имена артистов запоминались, интересовали».[361]
357
Директор Императорских театров В. А. Теляковский 17 апреля 1902 года отмечал в дневнике: «Царь Феодор Иоаннович» Толстого был запрещен цензурой для постановки на Императорской сцене. Когда Императорские театры просили вновь позволения поставить эту пьесу — было отказано. Но в то же время по непонятной причине было разрешено ставить эту пьесу всем частным театрам по всей России. Если пьесу эту признавали вредной для Москвы и Петербурга — почему ее в то же время позволили ставить не только в Москве и Петербурге частным театрам, но и во всех городах России». См.: Теляковский В. Л. Дневники директора Императорских театров: 1901–1903. Санкт-Петербург. М., 2002. С. 228.
358
РГАЛИ. Ф. 499. Оп. 2. Д. 37. Л. 6.
359
Нелидов В. Л. Указ. соч. С. 246–247.
360
Щукин П. И. Воспоминания: Из истории меценатства России. М., 1997. С. 134.
361
РГАЛИ. Ф. 499. Оп. 2. Д. 37. Л. 7.