Таковы мысли, теснившиеся и зревшие под круглой шапочкой кюре из Этрепиньи и Балэв. Он вместе с тем разбирался в самом себе, вел предельно честную беседу с собой о себе и о том, какой принять план своих действий — единственный и уже непоправимый.

Ведь те, кого он разгадал, такие же, как он, а он такой же, как они. Пусть он уменьшил доходы со своих прихожан до самой малой величины, жил совсем скромно. Все равно он зарабатывал тем, что внушал им нелепости религии, притом отлично понимая, что это нелепости. Как и другие, он молчал об опасной правде и говорил выгодную ложь. Он нарисовал, выходит, их портрет с самого себя, он обобщил свой образ и свою трагедию на всю Францию, на всех умных и образованных французов. Он сделал это по праву, зная жизнь, хотя историку непосильно узнать, в какой мере действительно в умы проникало тогда это двойственное сознание, это тайное неверие в явную веруй потаенное зрение при показной слепоте. Во всяком случае, ржавчина действительно проникла глубоко. Сами современники удивленно называли годы Регентства годами «безверия».

Итак, кюре Мелье должен был найти отвечающее «естественному разуму» решение неразрешимой задачи. Оно должно было быть приложимым не только к нему лично, но иметь как бы всеобщий характер. Она должна была найтись, эта существующая истина, — единственная, простая, верная для всех. Несомненно, долгие годы своей жизни этот сын и пастырь крестьян раздумывал над безвыходным положением: истину необходимо высказать, но высказать ее невозможно.

Наконец он нашел.

Нам сейчас даже трудно себе представить, какую силу в старину придавали последней воле человека перед смертью. Бог весть в каких глубинах коренилось это почтение к предсмертным словам покойника. Первобытный человек был уверен, что спорить с живым так-сяк можно, но продолжать с ним спор, когда он стал духом, — значит навлечь на себя уже совершенно неотразимые тумаки с того света. Последнее слово оставалось за покойником. Этому слову не перечат, его беспрекословно выполняют. Оно непререкаемо и священно. Если таков был седой обычай, то новую силу в него влило развитие права частной собственности. Что это была бы за собственность, если бы человек не мог дарить и завещать ее. В древнюю форму влился новый сок: благоговение перед завещанием стало могучей скрепой имущественных отношений между людьми, стало необходимейшим и неприкосновеннейшим предрассудком для образования богатств и сокровищ. Теперь уже святость последней воли умершего не только поддерживал обычай, но разжигали и охраняли и закон и вера.

На этот окруженный детальнейшим юридическим и церковным церемониалом, незыблемый и охраняемый предрассудок и упал взгляд Мелье. Завещание! Тем более, если оформить его по всем нотариальным правилам, в судебной регистратуре бальяжа, — оно же не может остаться невыполненным! С другой стороны, завещание священника вдвойне священно. Круговая порука клира заставит этих тартюфов, этих святош елейно исполнить даже сумасбродство покойного собрата. Ибо ведь никогда раньше не приходило в голову никому из духовных лиц, как известно, не имевших семьи, использовать право завещания для опасных и подрывных целей. Ведь после смерти какой был бы им расчет тормошить земную юдоль?

Хитрость была всесторонне и практично обдумана Жаном Мелье. Если он изложит истину в письменной форме, а в завещании укажет, как свою последнюю волю, чтобы написанное было прочитано вслух в церкви его прихожанам, это прежде всего не содержит в себе той опасности для кого бы то ни было, как если бы он сам, живой, произнес эти слова.

Вот первые строки тою, что согласно замыслу должны были прослушать прихожане. Откровенные, скорбные строки. Поскольку, говорил Мелье, он не мог при жизни открыто высказать им то, что думал о порядках и устройстве правления людьми, об их религии и нравах, он решил сказать им это после своей смерти. «Я желал бы сказать вам это во всеуслышание перед смертью, когда почувствую, что дни мои подходят к концу, но еще буду свободно владеть способностью речи и суждения. Однако я не уверен в том, что в те последние дни или минуты в моем распоряжении будет достаточно времени и что я буду сохранять самообладание, необходимое для того, чтобы открыть вам свои мысли. Это побудило меня изложить их вам теперь в письменном виде, приведя вам ясные и убедительные доказательства всего того, что я намерен сказать».

Итак, первое преимущество замысла с завещанием — это отсутствие опасности Опасность, объясняет Мелье, практически отсутствовала бы и в случае, если бы он открылся непосредственно перед самой смертью — никто не успел бы покарать его на смертном одре. Но это значило подвергать риску все дело жизни: случайности болезни могли нарушить план; да и где было бы умирающему взять сил и времени для изложения всей этой огромной, хоть и простой, философской системы, всего здания научных аргументов и логических доводов.

Второе преимущество задуманного хода Мелье состояло в том, что дело никак не могло бы ограничиться чтением его рукописи перед прихожанами Этрепиньи и Балэв: этот акт, своего рода скандал, должен был с полной необходимостью повлечь расследование, а именно — чтение его замогильного трактата как священниками соседних приходов, так и руководителями реймской епархии. Этому расчету соответствуют оставленные Мелье предсмертные письма и тем и другим. Мелье даже предупреждает этот вероятный ход событий — сам направляет генеральному викарию в Реймсе экземпляр сочинения, адресованного, оказывается, не только народу, но и «особенно нашим собратьям». Он просит довести его до сведения духовенства «для того, чтобы вы были первыми информированы о нем и чтобы вы могли, если сочтете нужным, совместно обсудить его и иметь о нем такое суждение, какое вам будет угодно». В предсмертном письме, адресованном кюре соседних приходов, Мелье настаивает на том, чтобы они серьезно, бесстрастно, без предубеждения рассмотрели его доводы и доказательства и тогда либо согласились бы с ним, либо пытались бы опровергнуть. Расчет ясен: за исполнением его завещания последует чтение рукописи духовенством, посыплются опровержения, и среди собратьев по сословию, куда как любопытных до вольнодумства, обязательно найдутся и такие, кто либо не устоит перед его очевидной правдой, либо перескажет его слова в другие уши, а то и перепишет их для других глаз Затея с завещанием означала, следовательно, шанс, почти уверенность, что мысль его и голос его не канут, как камень.

На шахматной доске был один-единственный ход, не ведший к проигрышу. Жан Мелье нашел и сделал этот ход. Но у затеи с завещанием была не только жизненная, практическая сторона. Сначала надо взглянуть и на другие достоинства плана.

И первые аккорды творения Мелье, только что приведенные, и заключительные аккорды финала не могли не потрясти сознания слушателей и читателей. Именно тем, что автор говорит с ними перед самой смертью, говорит о том, что думал и скрывал всю жизнь, говорит из-за гроба. Смерть служит ошеломляющим доказательством его искренности. Он не получит никакой, ни малейшей пользы от своего признания и вполне мог бы уйти без него. Одна только одержимость истиной может объяснить его поступок.

Недаром именно в этом Вольтер позже усматривал главный источник покоряющего воздействия книги Мелье на читателя. Он писал Даламберу в 1762 году: «Кажется, „Завещание“ Жана Мелье производит очень сильное действие. Оно убеждает всех, кто прочитал его. Этот человек рассуждает и доказывает, при этом он говорит перед лицом смерти, в момент, когда и лжецы говорят правду, — и это самый сильный из всех аргументов. Жан Мелье должен убедить весь мир». В письме к Дамилавиллю Вольтер писал чуть позже: «Я думаю, ничто никогда не произведет более сильного впечатления, чем книга Мелье. Подумайте: какое огромное значение имеют слова умирающего, к тому же священника и честного человека». Через два года Вольтер возвращается к тому же: «…раскаяние добряка священника перед лицом смерти должно производить сильное впечатление. Этот Мелье должен был бы иметься у всех».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: