— Читай вслух, да погромче. Будут слушать либо нет, неважно. А ты шпарь! Не верю, чтоб русского человека не прохватила до глубины души эта сказка. Народная она, бьет по дворянам и чиновникам. С неделю почитаешь, каждый запомнит хоть один куплет!..
Нашелся один педагог, подсказал Петру забавную штуку: учить грамоте после такого объявления: «В два дня обучу читать и писать по-русски!» Мужички в солдатских шинелях не поверили, но любопытства ради собрались кучкой перед классной доской. Им говорили: «Пиши три палочки!» Они писали. «Подчеркни!» Они подчеркивали. «Да еще две палочки — и перечеркни!» Хлопот немного, а получалось слово «щи». Потом добавляли, что было положено по солдатскому рациону, — «да каша». И любой за два вечера легко справлялся с таким текстом. Потом появлялось желание расписаться. За неделю боец знал алфавит и свободно выводил на доске: «Иванов», «Петров», «Степанов».
Но Петр на том не остановился. На каждом привале читали теперь вслух, как на уроках родного языка в школе: то «Правду», то чеховскую «Каштанку», то пушкинскую «Сказку о попе и о работнике его Балде».
А затем он объявил по полку: кто будет переправляться в другую часть, тому комиссар выдаст справку — знает боец такие-то буквы, умеет расписываться. И это сыграло свою роль в массовом походе за грамотность.
Когда Смородин услыхал, что питерский театр «Арена Пролеткульта» собирается на фронт, первым залучил актеров к себе. Руководитель театра Мгебров и его жена Чекан привязались к комиссару и пробыли у него больше года, деля с бойцами их походы: и в дни вдохновляющих бросков вперед, и в горькие часы отступления.
Не было у Петра ни времени, ни знаний, чтоб разбираться в театральных теориях той поры — что хорошо, что плохо и чем заполнять сцену победившему пролетариату. Он был доволен своим театром, потому что тот предан был революции, хотя и заменил обычные пьесы массовым действом и хоровой декламацией. Но в театре никогда не сходило со сцены победное красное знамя революции, а это волновало и сплачивало бойцов. Да и ставили актеры прекрасные вещи: «Легенду о коммунаре» Козлова, поэму Верхарна «Восстание» и из цикла Уитмена «Барабанный бой» поэтическую прозу «Песня знамени на утренней заре», где действовали поэт, ребенок, отец и произносили пламенные монологи знамя и вымпел. Лейтмотивом «Песни» были зовущие в бой слова:
— Пробудись и восстань! Эй, пробудись и восстань!..
Отдых в Луге был прерван в сентябре 1918 года, когда в округе Пскова и Гдова вспыхнуло крупное восстание кулаков. Решили переместиться на станцию Струги Белые. Погрузились в вагоны, а машинист не везет: сидит на земле и крестится.
Смородин подбежал, схватил его за шиворот.
— И ты, шкура, прикрываешься богом?! Сколько же у него всякой сволочи! А ну, считаю до трех: потом будешь клевать землю холодным носом, я сам поведу паровоз — не белоручка и машину твою знаю…
Началась полоса в жизни Петра, достойная детективного романа: он бегал за Булак-Балаховичем, а тот за ним. Почти год шли бои с переменным успехом: то бандит теснил подразделения 49-го полка, то удирал от них, оставляя за собой пепелища и виселицы.
Петр покидал деревню, писал письмо бандиту; тот, Удирая, клял комиссара последними словами. Но верх остался за Смородиным.
Булак-Балахович до измены был в частях Красной Армии на особых правах: воевал на участке Фабрициуса, но ему не подчинялся. За Балаховичом бежал слух: гуляка, садист, до революции крупный помещик.
Когда полк Смородина обосновался в Стругах Белых, уезды Гдовский, Лужский, Торошинский и Псковский были объявлены на осадном положении. Кулацкий мятеж вдохновлялся кулацким «Крестьянским союзом». Что ни день — налеты, поджоги, зверские убийства отдельных красноармейцев и крестьян. При появлении же частей Красной Армии бандиты немедленно скрывались в лесах. Смородину пришлось участвовать в поимке одного из мятежников, барона Фредерикса. Он был доставлен в Петроград и там расстрелян.
В двадцатых числах октября Смородин получил донесение, о котором немедленно сообщил Железному Мартыну. Будто дней пять назад в Спасо-Елизарьевском монастыре Булак-Балахович собирал свое воинство, и там почему-то находились командир Нелидов с чудской базы и капитаны двух кораблей его флотилии.
— Поезжай проверь! — приказал Фабрициус. — Боюсь, что это ложный слух: там заместитель Балаховича Перемыкин. А он по документам старый революционер, на Пресне бился в пятом году…
Смородин выехал немедленно, однако опоздал. Избитые Перемыкиным монахи разговорились не вдруг, все хотели понять, не похож ли комиссар Смородин на того, кто тут злобствовал два дня назад.
По словам игумена, монахи поначалу обрадовались Перемыкину: «Хорошо, что такой «красный» стоит. Он ведь сын заводчика, не должен поднимать руку на монастырь». А тут его и прорвало.
Сколько ни искал Смородин Перемыкина, след его простыл. Потом уже дознались, что в канун Октября направился он ночью в сторону Пскова и сдался белым.
Между тем Булак-Балаховичу доверили ликвидацию кулацкого мятежа в волостях Пикалинской и Славковской и в районе станции Новоселье. Он показал себя бандитом первой руки: зверски отбирал оружие, скот и лошадей. Плетка его работала без устали, и приговаривал он непременно: «Вот тебе, хлоп, от Советской власти!»
Сотни бедных крестьян страдали невинно. И о его безобразиях полетели жалобы в губернию, в Великие Луки. Там создали спецкомиссию, чтобы Балаховича изолировать и ликвидировать, но опоздали. Он легко рассеял взвод сторожевого охранения возле Торошина, и оказался в Пскове, и пообещал Фабрициусу истребить подпольный псковский ВРК, и объяснил, почему он так злобствовал в пограничных районах: «Усмирение крестьян проводилось нами жестоко и беспощадно, но сознательно, по соображениям высшей политики, дабы довести ненависть к большевизму до озверения…»
Вот с той поры и не покидала Смородина и его товарищей мысль изловить и повесить Балаховича.
Действительно, бандит Булак-Балахович зверствовал так, словно потерял разум. Шляхтич был лют в своей ненависти к «хлопской» власти, но все отчетливее понимал, что скоро ему конец. Чаще и чаще вспыхивали восстания в его тылу. И когда их поддерживали красные части, спесь оставляла бандита и он убегал так поспешно, что однажды, под городом Валк, Смородину достался его любимый вороной жеребец Барон.
Сплошного фронта, отграниченного окопами, проволочными заграждениями, не было. Держался он в непрерывном движении, слабо обозначенный лишь заставами белых и красных на шоссе, вдоль рек и озер, по шнуру железных дорог. То далеко в тыл красных забредали белые, то рейдовым броском шли в белый тыл части Красной Армии. И не вдруг обозначилась твердая линия фронта: река Нарев — Ямбург; три озера — Чудское, Теплое и Псковское; граница Гдовского уезда. Затем создались три фронтовых участка в районе Пскова: Гдовский, Талабский и Псковский. Им и суждено было стать решающим заслоном на пути белой армии к Питеру.
С большим трудом проникал теперь летучий отряд Балаховича в расположение красных частей, но тем чудовищнее кончались его набеги.
Остались следы Булак-Балаховича и в Гдове и в Пскове. Здесь десятки людей — рабочие, служащие — были повешены на трамвайных столбах и на виселицах, установленных на Сенной площади.
По воспоминаниям красного партизана Селезнева, который был в отряде Смородина, «перед тем, как брать Псков, Петр Иванович ходил в разведку, пропадал пять суток. Потом явился: он высматривал, как брать Псков. Он провел нас такой дорогой, чтобы мы сразу попали на станцию, где офицеры гуляли со своими барышнями». Любой ценой хотел Смородин захватить Булак-Балаховича, но тот улизнул.
Не достался он Петру и в двух волостях — Логозовской и Палкинской, — где спалил девятьсот домов в сорока семи деревнях. Оказалось, что в бандитском отряде шляхтича был даже специальный взвод поджигателей, и во главе его стоял сын псковского купца прапорщик Сафьянчиков. Этого типа Смородин поймал и отдал под расстрел.