— Что это за промыслы? Где это ты такой кусочек подцепил? — спросил Иван, мысленно предвкушая сладость свежего мяса, запах которого он уже успел забыть.
— Подцепил? Да хорошо, что хоть это подцепил, я думал, что и того не осталось…
— Да скажи толком, у киргиза, что ли, купил?
— Купил, купил, а на какие шиши купишь?.. Волк сжалился, видно, совесть его заела — кусочек от телка оставил… Погуляем теперь, сынок. Дня два хоть по-человечески поживем!
И отец неестественно засмеялся.
— Сволочи, сколько раз просил мастера дать шпал, хотя бы гнилых, чтобы хлев сделать. Наш мастер хуже волка.
— Ничего, Ваня, теперь и шпал не надо. Если подохнем, то начальство нашими костями топить будет. На гроб тесу пожалеют…
Ваня не любил унылые рассуждения отца.
— Хватит, отец. Как только горе близко, всегда тебя к смерти тянет. Давай-ка спать ложиться, дело лучше будет. Не одни так живем, — и, укладываясь на тулупе рядом с отцом, Ваня шепотом начал рассказывать о новостях полустанка. — Сегодня Глызова жинка умерла от чахотки, а вчера в Нахаловке у водовоза двое ребятишек скапутились от голодухи. Сам-то Николка лежит, ноги от ревматизма отнялись. А тетя Марфа с двумя старшими побирается, к чалдонам в деревню ушла.
— Эх, как нехорошо-то, — тяжело вздохнул отец, закрывая усталые веки.
— А на станции паника поднимается… Говорят, поезда дальше Тюмени не идут, красные будто не пускают. С той стороны войска, поезд за поездом идет. Солдаты по-разному рассказывают. Одни говорят про красных: будто все отбирают, всех убивают и советуют уезжать. И правда, поезда с беженцами идут. Наш старший спрашивает: «Кто такие вы, беженцы, откудова?» Оказывается, то инженер, то начальник, то торговец. Все выходит какой-нибудь главный, а нашего брата нет. Что-то чудно: раз дальние не побежали, то зачем же нам бежать?
— Правильно, Ваня! Смышляк ты у меня. Не верь никому — врут про красных, врут, сынок. Ведь я их помню; красные с чехами здесь рядом дрались, окопы еще остались… В семнадцатом году видел я их: хорошие люди! Мне один ихний матрос тогда и программу высказал: хитрая и простая и в то же время какая-то жизненная у них программа. Кто трудится, тому и хлеб. А кто ворует у других труд, того по голове или же работать заставят. Ну и власть отдать рабочим, то есть тем, кто трудится. Чего, брат, нам бояться? Хуже того, что сейчас, не увидишь. Где ж это видано, чтобы целые деревни убивали и жгли? Хоть бы скорее турнули Колчака подальше, — совсем разволновавшись, закончил Андрей.
— Говорят, так турнули, что, глядишь, завтра красные Омск заберут. Слышал, голдобинских-то ребят взяли, а они шасть — и к красным перекинулись! Так всю семью за это Колчак перестрелял. Вот сволочь!
— Не любит его народ, сынок, а раз корней трава не пустила, какой дождь ни лей, все равно зачахнет, сгниет прежде времени.
— Да, я забыл тебе сказать: артельного на семьдесят второй версте арестовали ночью, говорят, большевик.
— Павлова? Жалко мужика, хороший был, смирный и прямой. Его еще чехи забирали, да выпустили. Ну, теперь убьют, ей-богу, убьют.
Полкан заскулил во сне от ноющей раны, быстро вскочил, громко тявкнул и уткнулся носом в косяк двери; крыльцо заскрипело, и ясно послышался хрустевший снег от шагов в коридоре.
— Кого это нелегкая несет? — недовольным голосом встречал Андрей незваного гостя.
Откинув крючок, он толкнул дверь, в которую вошел низенький рыжеватый мужчина, с бородой, похожей на нерасчесанную гриву гнедого. На густых бровях и бороде висели длинные сосульки. Вошедший, громко разговаривая и крестясь в угол, одновременно освобождал свое заросшее лицо от льдинок.
— Не спишь, дядя Андрей? Так здравствуй! Еле дотопал до тебя: снегу намело на рельсах по колено, а ветер в харю так и бьет, нос чуть не отморозил.
Еремеич присел на скамью, оглядывая внимательно хозяйство Байкова.
— Что это тебя принесло в такое время?
— Вишь ты, дело каковское… дорожный мастер послал, чтобы ты сегодня с пяти утра дежурил в обходе. На семидесятой версте тебе нужно быть.
— Я же только из обхода вернулся, — перебил Ере-меича Андрей.
— Мастер говорит, что на семидесятой Николаич заболел, а больше сторожей нету, ну и велено тебе обойти тот участок, — сочувственно продолжал Еремеич, а сам про себя думал: «Ой, как же ты плох стал, Андрей!»
— Обойти? Легко сказать — обойти! На чем ходить-то будешь? Почти двое суток не спал, да и жрать не жрал, а тут… — И Андрей сильно закашлялся, не закончив фразы.
— Трудненько жить приходится, верно, дядя Андрей. Ты эвон как состарился. — Гость вспомнил, как Байков когда-то в одиночку таскал мостовой брус.
— Ну а ты как, Еремеич? Все самогонку хлещешь? — спросил Андрей, накидывая полушубок.
Как всегда, немного пораздумав, затем вскинув голову на собеседника, блеснув хитрыми синеватыми глазами и поглаживая правой рукой свою нескладную боро-денку, Еремеич ответил, не торопясь расставляя слова:
— А чего нам… Живем полегоньку. Как волки бродим в темном лесу, но что делать, дядя Андрей? День лопатой, молотком, ключом орудуешь, а вечером придешь домой да как глянешь на свою голь, так душу воротит. Со зла иной раз бабу побьешь, а иной раз и приласкаешь… Да как приласкаешь, глядь, и ребеночек… Нашему брату и жену приласкать нельзя — все ртов прибавляется. Хорошо, хоть умирают скоро, прости меня, грешного, господи!
Еремеич больше по привычке, чем по убеждению и вере, быстро перекрестился на угол, в темноте трудно было разобрать, какого ранга чудодей висел там. И более смущенным голосом продолжал:
— Ну, верно, другой раз и самогонки хватишь, нужно же душу чем-нибудь успокоить! Ведь я не без души, я тоже человек! — махнув рукой, закончил гость свою простую исповедь.
Андрей был готов. Он зажег фонарь, попробовал красное стекло, потом зеленое, потом бледно-желтое, привернул фитиль лампочки.
— Что нового на станции?
— Тикают колчаки… Седни по дороге потянулись обозы. А станцию как забили, ужасти! Дров нет, угля нет. Беженцы мерзнут, за хлебом побираются. А мы где его возьмем? Сами корку глодаем. Да и чего бегут? Ведь хрен редьки не слаще!
Андрей потушил лампу, взял ключ, молоток.
— Тронулись! — предложил он.
— И то пошли. Мне эвон сколько толочь, к утру дойду до станции, а там прямо и на работу.
Ванюшка уже спал. Его молодецкий храп теперь соединился с мерным тиканьем стенных часов, определяющим срок рождения человека и конец всем заботам, обидам и мученьям.
За окном быстро проносятся один за другим поезда. Будка, словно окоченев в пурге, часто трясется мелкой дрожью. Чайная посуда на столе звенит дешевым фаянсом.
Наталья Сергеевна вдруг услышала тревожные гудки паровоза. Она вскочила на ноги.
Тревожные сигналы подняли на ноги Ивана, Парашу и даже маленького Сашу.
— Наверное, крушение, огни мелькают и паровоз воет, словно над покойником, — заключил Иван, потирая ладонью замерзшее боковое оконце.
— Ох, господи, не пассажирский ли?.. Ведь люди, дети там… Надо бежать. — Наталья заторопилась к выходу.
— Стой, куда ты раздетая? — Иван снова подошел к окну, отогревая его ртом. — Нет, непохоже на крушение, огоньки продвигаются вперед. — Ты, мать, никуда не ходи! Я сейчас сам узнаю.
И Иван, надев валенки и полушубок, скрылся за дверью. Параша также накинула шаль и поспешила за братом.
Перед самым окном будки загудел паровоз.
— Что такое? — забеспокоилась Наталья. — Сроду у будки поезда не останавливались.
— Потише, осторожней…
В дверях показались незнакомые люди. Четыре человека внесли мертвого Андрея с отрезанными ногами. Наталья рухнула без памяти на пол, а Саша с детским любопытством разглядывал, как осторожно укладывали завернутого в окровавленные лохмотья убитого отца на стол. Теперь Андрей свободно помещался на узеньком самодельном ьостаменте, за которым в течение двадцати лет много передумал.
Вслед за машинистом и кондукторами Иван и Еремеич ввели обессилевшую Парашу и, уложив ее на кровать, кинулись к Наталье. Наталья Сергеевна медленно приходила в себя. Как только открыла глаза, бросилась к столу и крепко обхватила за шею мужа, боясь, что его отберут сейчас и увезут неведомо куда.