«Несколько дней пробыл с Ж. С ним дело плохо. Он стал форменным неврастеником и становится мизантропом. При хорошем отношении к людям вообще, к абстрактным людям, он безобразно придирчив к конкретному человеку, с которым ему приходится соприкасаться. В результате – контры со всеми. Конечно, кроме меня, ибо я-то хорошо знаю, какой это хороший парень, какая хорошая душа у него. Пришел к тому выводу, что ему положительно невозможно жить долго вдали от кипучей жизни. Он портится, создает сам себе невыносимые условия существования.
Скверно, что у него почти нет личных связей, даже меньше, чем у меня. Его угнетает забвение друзей, хотя он и не говорит об этом. Ведь до сих пор ему почти ничего никто не посылает. Пока была его сестра в Питере, было все же лучше. Надо бы перетащить его в лучшее место. Но как это сделать? Пусть это будет тоже дыра, но такая, где ему пришлось бы прилагать усилия просто в «борьбе за существование». Был бы хотя какой-нибудь исход для его энергии… Пока же я просил бы тебя переписываться с ним. Он переносит хорошее отношение ко мне на тебя и ребяток. Просто дружеское письмо в здешних условиях значит очень много. Если можно будет, пошли ему одну-две беллетристические книжки. Хорошо стихотворения. Кроме меня, ему не с кем и просто поговорить, не то что по душам! В то же время у него масса бодрости, оптимизма в вопросах общественных! При мне он получил твое письмо и был зело обрадован. Но довольно о нем.
Часто пишет мне лишь Берта».[15]
Обратим внимание на это последнее имя. Речь идет о Берте Иосифовне Перельман. Будучи членом Московского совета большевиков в 1903 году, она вместе с Голощекиным и Свердловым была арестована и сослана в Нарымский край. После революции работала в Самаре и Свердловске. Это была жена Голощекина, которую он оставил в 1911 году с малолетним сыном на руках. Свердлов нередко упоминал ее имя в письмах к жене. 19 января 1914 года он сообщал о том, что Берта Иосифовна «поступила в школу кройки и шитья, через 2-3 месяца сможет зарабатывать. Она ведь когда-то была модисткой, но около 10 лет не работала и все перезабыла».
В сентябре 1914 года Свердлова вновь перевели в Селиваниху. Он поселился с Голощекиным в избе рыбака и охотника Самойлова. 2 октября он пишет жене:
«Месяца два, по всей видимости, проживу вместе с Ж., затем возможен и отъезд обратно в Курейку… Пока же говорим, немного и спорим… Часто будем ходить в Монастырское за телеграммами, а часто нам сообщают о выдающихся известиях через попутчиков» .[16]
На Западе шла кровопролитная война, русские солдаты гибли на фронте… В Селиванихе жизнь не изменилась, но и тут свои проблемы.
27 октября – жене:
«Живу пока с Ж. …Не реже раза в неделю я или Ж. бываем в Монастырском… В Ж. много будирующего материала. С этой стороны он как бы моложе, менее устал, чем я.
…Езда на собаках все же немного утомляет. А у нас свои две возовые собаки… На таких двух псинах можно ездить и за продуктами, и за водой, и за дровами. В этом году дров не покупаем. Сами режем в лесу и привозим. Поставил я удочку на реке и поймал пока только одну рыбину «тайменя», весом в пуд с лишним… Ходил несколько раз собирать красную смородину. Она теперь замерзла, вкусом вроде клюквы нашей стала, только нежнее, лучше. Так и до вечера доходит, сядешь за книжку, посидишь, да и спать. И никакой такой товарищеской или даже просто интеллигентной среды вне нас двоих нет. Особенно не завидуй, родная…».[17]
16 ноября 1914 года – ей же:
«…Я дошел до полной мозговой спячки… В первый месяц жизни с Ж. я лишь изредка замечал у себя пробуждение мысли…
Немало содействовала жизнь с Ж. пробуждению. Он человек довольно живой. У него возникает куча вопросов, которые он пытается разрешить беседами… Теоретически я, несомненно, старше, и много вопросов, на которые он только что натолкнулся, уже не привлекают моего внимания. Все же не думай, что так уже хорошо вдвоем, что у нас тут живая товарищеская атмосфера…
Наши разговоры вертятся главным образом вокруг войны… Огромная европейская война… должна провести определенную линию между временем до войны и после нее» .[18]
12 января 1915 года – ей же:
«…Второй день я на отдельной квартире. Не думай, что после ссоры с Ж. Ничего похожего. Мы по-прежнему нераздельны. Но отдельные квартиры все же лучше. У нас была общая квартира из двух крошечных комнаток. Заниматься приходилось в одной, ибо вторая, кухня, очень неуютная. Привычки у нас неодинаковые. Он ложится всегда регулярно в 12 часов. Я же и раньше, но обычно часа на два позже. Он не может спать. Я уходил на кухню… Но и это мешало… Частенько заговаривались по нескольку часов… По-прежнему обедаем и ужинаем вместе, и все хозяйство общее, как и раньше» .[19]
Вскоре переписка не понадобилась. Клавдия Петровна приехала к мужу, и они поселились в Монастырском, зажили семьей. «Здоровье его в Селиванихе постепенно улучшилось, – вспоминала она, – хотя и здесь жизнь была несладка. Продукты стоили невероятно дорого, мизерного пособия едва хватало на полуголодную жизнь… Хлеба, круп, овощей ссыльные почти не имели, не было иного мяса, кроме оленины, не было яиц, муки. Редкостью считалось масло, картошка, молоко. Трудно было достать сахар, соль, спички, табак».[20]
С молоком и маслом чуть позже наладилось: Свердловы обзавелись коровой.
«Неизменно бывали у нас Яков Ефимович Боград, Борис Иванов, Жорж Голощекин, который вслед за Яковом Михайловичем перебрался из Селиванихи в Монастырское… и др. ссыльные. Часто после серьезных бесед и лекций мы шли всей гурьбой в тайгу… В морозной тиши лились широкие, вольные русские песни или гремели боевые гимны революционного пролетариата той поры, из которых мы особенно любили «Варшавянку», «Красное знамя»[21]
Ссыльных набралось в Монастырском пятнадцать – двадцать человек, и дом Свердловых стал центром их политической учебы. Б.И. Иванову запомнилась встреча нового года:
«Мы – я, Долбешкин, Булатов, Голощекин, Боград, Яков и Клавдия Свердловы, Валентина Сергушева, Иван Петухов и другие – сегодня встречаем 1916 год. Сегодня Яков Михайлович у нас за главного повара. Сотни три пельменей из оленьего мяса стоят готовые к варке в сенях его дома. Два стола в его комнате накрыты газетной бумагой, и на них аппетитно блестят мороженые омули, оленина. Два чайника с кирпичным чаем готовы…
…Новогоднюю встречу открыл Яков Ефимович Боград. Он не только старше всех… он доктор философии и математических наук.
– Товарищи! – звучит его бас. – Царь Николай и свора его палачей желали бы заморозить нас в этих туруханских снегах, но мы живы и встречаем этот кровавый военный год полные бодрости и надежды на светлое будущее…»
Краснословен был Яков Ефимович! И для Пышного словесного образа, несмотря на свой почтенный возраст и философское звание, маленько привирал. Не мог же он в самом деле думать, что монарх всерьез озабочен тем, чтобы заморозить в туруханских снегах полтора десятка ссыльных, о существовании которых он наверняка и не подозревал. Да и «свора палачей» на поверку явно не оправдывала злодейского качества, ибо мягкотело дозволяла своим «жертвам» спокойно пировать за праздничным столом. Как показало время, никого из них так и не уморили сибирским холодом. И, трезво рассуждая, с чего было-то терять бодрость в этот «кровавый военный год»? Другим приходилось в эти же самые часы мерзнуть в окопах под пулями врага, а тут сидели себе в теплой избе и попивали чаек под весьма плотную закуску.
Обстоятельства сложились таким образом, что не император Николай II решал вопрос об их жизни и смерти, а наоборот. Через три с половиной года двое из сидевших за праздничным столом определили участь бывшего российского государя и его семьи.