Чтобы понять способ мышления, лежащий в основе практики тайцзицюань, нужно перестать мыслить в привычных нам категориях сущности, идеи, субстанции, формы, а равно логического тождества и различия. Событие утверждает подобие разного и единство бесконечного разнообразия. В его свете все сущее есть одновременно и несущее, «то» и «другое». В мире событийности нет репрезентации: в нем не в чем и нечему выражаться. В нем есть только превращение.

Соответственно, тезис о «единении человеческого и небесного», лежавший в основе китайской традиции, вел к признанию недвойственности явленного и сокрытого, единичного действия и бесконечной действенности, формы и бесформенного. В мире нет одного-единственного «истинного» принципа или порядка, нет общей для всех меры или точки отсчета. И самое творение мира в китайской философии перемен предстает как внесение в бытие все более тонких различий. Человек в традиции – это не предмет, а отношение, сходство несходного, реальность же есть бесконечное саморазличение: время, которое позволяет «временить», и пространство, извечно опространствующееся.

Итак, реальность как Великий Путь есть, по китайским представлениям, неисчислимо малый (но и всеобъятный!) круговорот, в котором все сущее возвращается к себе и удостоверяет себя самим актом превращения. Все есть там, где его нет, или, как сказал Гёте, «все преходящее есть подобие». Мир не просто сложен, но сложен из самого себя и в себя складывается. В свете «утонченного бытия» всего сущего все вещи накладываются друг на друга и каждая из них не просто подразумевает, но реально заключает в себе свою антитезу, свою инаковость. И более всего это присуще самому человеку, что, по китайским понятиям, дает ему действительную свободу.

Мы можем наблюдать последствия такого взгляда на мир в склонности китайцев толковать о человеческой деятельности, превыше всего о творчестве, в категориях «заимствования» (цзе). Зачем утруждаться самому, когда можно занять то, в чем нуждаешься, у мира? Древние китайцы часто записывали тексты так называемыми «заимствованными иероглифами», создавая некое подобие тайнописи. В садовой архитектуре Китая особенно ценился прием «заимствования пейзажа» (цзе цзин), когда в виды сада включались элементы окружающей местности. И как не вспомнить выглядящие совсем как настоящие капусту из яшмы, виноград из стекла или «мясо» из бобов в китайской монастырской кухне? В тайцзицюань тоже придается большое, едва ли не исключительное, значение приему «заимствования силы» (цзе ли), т.е. использования силы противника против него самого. Конечно, для успешного осуществления этого приема требовалось прежде всего умалиться самому, полностью открыться миру. Китайская мудрость учит пользоваться не своей силой, а своей слабостью!

Между тем «заимствование», «перенятие» иного (одновременно другого и одного, единого и единичного) бытия подразумевает и более фундаментальное событие, которое Лао-цзы называет «следованием» (шунь), а другой даосский патриарх, Чжуан-цзы, еще откровеннее «оставлением» (фан). Всеобщий путь мироздания, этот исчезающе малый круговорот от (не)себя к (не)себе, не имеет идентичности и не может держать даже сам себя. Он «оставляет все», пред-оставляет всем вещам быть тем, чем они не могут не быть. Даосское «следование» есть в действительности восполнение бытия каждой вещи в собственном само-оставлении, оно имеет моральный смысл и по справедливости должно именоваться «пособлением».

Мир расцветает в миг самоотсутствия просветленного сердца. Даосский подвижник благословляет мир покоем самооставленности, как об этом свидетельствуют строки старинного, почти безвестного – а как иначе? – мастера тайцзицюань, воспевшего мудрость пребывания в ином:

«Небо вечно, Земля не преходит: они не перестанут быть. Твое сердце отсутствует, я сам покоен. Умчись хоть на край мира – никто не заметит. Весенний ветер наполняет свирель на террасе харчевни»1.

Оставить себя – значит оставить все нажитое и приобретенное, все бремя собственного «я». В даосских боевых искусствах мы имеем дело с чем-то, что бесконечно превосходит собственно «искусство», вообще всякую предметную практику с присущими ей навыками, умениями, техническим знанием и проч. Речь идет о чистой конкретности опыта,

1 Цит. по: Ян Шанхоу тайцзицюань юнцзя чжэньцюань, с. 35.

несводимой к тому или иному познаваемому содержанию, но всецело операциональной и потому обладающей определенным качеством, составляющей «памятный момент» в жизни.

Отсюда, кстати сказать, и особые трудности, связанные с именованием традиции так называемых боевых искусств в Китае. Для этой традиции нет вполне приемлемого обозначения не только в европейских языках, но даже и в китайском.

Общеупотребительный нынче термин «ушу» вошел в обиход только в последние десятилетия и притом имеет явный технический оттенок, свойственный терминологии современного спорта. В гоминьдановском Китае (20-40-е годы XX в.) и на современном Тайване принят термин «гошу» (букв. «государственное искусство»), созданный, вероятно, в подражание и одновременно в противовес японцам, которые свою национальную борьбу сумо называли «государственным спортом». В старой китайской литературе чаще всего фигурирует выражение «цюань шу», то есть «искусство кулака». Наконец, среди китайцев Юго-Восточной Азии и на Западе распространен термин «гунфу», традиционно обозначавший различные виды духовного подвижничества и, как следствие, те или иные «чудесные» способности даосских и буддийских подвижников. Еще и сегодня занятия боевыми искусствами в Китае называют «тренировкой ради гунфу» (лянъ гун). И действительно, в своих традиционных, или, как говорят в Китае, «народных» (в противоположность официальному спорту) формах ушу отнюдь не ограничивается искусством собственно рукопашного боя. В наши дни настоящий мастер традиционной школы в китайской деревне, как и раньше, – не только непобедимый боец, но также и врачеватель, даже знахарь, заклинатель духов, знаток таинственных обрядов, и его «духовные достижения» (то, что в Китае называют вэнь гун,- «культурные» или «гражданские достижения») внушают даже больший страх и почтение окружающих, нежели «боевые достижения» (у гун).

Итак, в традиции боевых искусств Китая существует неприметная со стороны, но очень существенная грань, отделяющая истинного мастера от тренированного спортсмена. Различие между тем и другим сродни различию между электродвигателем и паровой машиной: здесь неодинаковы сам способ извлечения силы и принцип ее действия. Более того, китайские учителя упорно противопоставляют «внутреннее достижение» учителя собственно техническому мастерству. Тон задал еще Конфуций, проповедовавший «просвещенный дилетантизм» из тех соображений – совершенно резонных, надо признать, – что всякое профессиональное знание и навык разрушают духовную цельность личности и, следовательно, техническая специализация – враг добродетели, чему легко найти подтверждения в современной жизни.

Впрочем, профессионализм не мешает моральной зрелости и добродетели в той мере, в какой он предполагает усилие совершенствования в том или ином виде практики. Сам Конфуций, кстати сказать, производил наибольшее впечатление на современников в те годы, когда он «жил на покое», целиком отдаваясь ученым занятиям и упражнениям в искусствах (что включало в себя в качестве составной части физические упражнения, в частности стрельбу из лука, и вообще здоровый образ жизни). А вот древние даосские учителя энергично настаивали на том, что настоящее свершение заключается не в какой-либо деятельности, а как раз в том, чтобы «оставить все дела». Их девиз гласил: «Ничего не делай – и все будет делаться». Ибо самоотсутствие Одного Превращения не может не замещаться бесконечным разнообразием жизни. О том же внутреннем несходстве истинной, духовной действенности и предметного делания говорят популярные поговорки китайских учителей боевых искусств:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: