Таков смысл их диалога, их спора о вере и боге. Маргарита чувствует своего бога, Фауст своего сознает. Бог Фауста обращен внутрь его, бог Маргариты — во вне ее.

Бог Маргариты живет в ее отношении к себе и к людям, он немыслим вне этих отношений. Бог Фауста живет в нем и для него. Он существует в его отношениях с природой, где человек является лишь подробностью, лишь деталью.

Цель фаустовского бога — природа, цель бога Маргариты — человек.

Было бы наивно приписывать все эти мысли Маргарите. Маргарита просто любит — и этим исчерпывается ее философия. Мы забываем при этом, что она — дочь своего времени, своего города, что она прихожанка местной церкви. Мы забываем, что ее дурачат попы и что от руки своего лжебога, от руки священников погибает эта любовь Фауста.

Да, Маргарита — такая. Да, это ее дурачит поп (когда она приносит ему ларец с драгоценностями — подарок Фауста, — он присваивает его себе), это ее по приговору церкви заключают в темницу.

Верой Маргариты пользуются, вера ее профанируется. И она смешна и жалка в своей преданности церкви.

Но чувство Маргариты не перестает от этого быть добрым. Оно не уничтожается этой профанацией, этой ложью. И позже мы увидим, что оно стоит науки Фауста.

Не Маргарита-верующая, Маргарита-мещанка и провинциалка, а Маргарита-любовь (хотя мы не можем отделить их друг от друга) бросит свою долю на чашу весов Фауста. И эта доля перевесит.

Но не пора ли от «Фауста» перейти к физикам? Не получается ли у нас пересказ трагедии Гёте? Не пишем ли мы комментарий к ней?

Упомянув Эйнштейна, мы как будто сделали скачок в наш век. Это был своевременный скачок. Дойдя до бога, мы дошли до той черты, на которой сходятся и расходятся современные физики. Бог и черт, добро и зло, выбор Фауста — для них не средневековая даль, отошедшая вместе со средними веками.

Это их реальный день, это их физика, их жизнь.

Конечно, никто из них не занимается алхимией. Никто не идет к черту на поклон, чтобы прожить вторую жизнь. И перевелись среди физиков люди, умеющие закалывать людей шпагой.

Но искусы, которые проходит Фауст, остались и для физиков. Говоря о славе науки, мы забыли о таком старом чувстве, как тщеславие. Мы еще увидим, как оно овладело Фаустом. Но теперь давайте посмотрим, чего оно стоило физикам.

Вся история возникновения и разработки атомной бомбы, ее применения и последствий, была историей столкновения этих «старых» чувств.

Энрико Ферми, первый осуществивший контролируемую цепную реакцию (без нее не было бы бомбы), сказал: «Прежде всего — это интересная физика». Он сказал это, когда бомба уже взорвалась на испытательном полигоне.

Потом бомба взорвалась над Хиросимой.

Физики увидели, что «интересная физика» ведет к уничтожению людей. Мир физиков-атомников раскололся. Одни пошли за Оппенгеймером, другие — за Теллером. Организационно это выглядело не так; собственно, организационно они и не раскалывались. Просто одна точка зрения связывалась с именем Оппенгеймера, другая — с именем Теллера.

Что это были за точки зрения?

Пережив Хиросиму, Оппенгеймер не мог продолжать свои исследования. Вслед за А-бомбой пришла очередь Н-бомбы. К чему это могло привести, куда увлечь человечество?

Оппенгеймер настаивал на прекращении работ. Он был против Н-бомбы.

Его посадили на скамью подсудимых.

Теллер представлял противную точку зрения. Он был за Н-бомбу, за продолжение работ. Он выступил на суде Оппенгеймера в качестве свидетеля и сказал о своем коллеге: виновен.

Физик пошел против физика.

Но точнее — человек пошел против человека. Физика была ни при чем.

Никто не сказал бы о Теллере, что он плохой физик. Именно он возглавил работы по Н-бомбе и довел их до конца. Именно его назвали потом «отцом» этой бомбы.

Но чем купил Теллер это имя?

Он вырвался вперед, когда другие физики отказались от этой работы. Ни Оппенгеймер, ни Ганс Бете, ни Раби не захотели делать бомбу. И тогда нашелся Теллер.

Разве они не могли бы ее сделать? Могли бы. Но они отказались по причинам моральным. Они поставили эти причины выше интересов физики. И выше своих житейских интересов.

А если бы от этого отказался и Теллер?

Но политики нашли Теллера, как и он нашел их. Эти две стороны сблизились, как они всегда сближаются в таких случаях. И тогда Оппенгеймер стал не нужен, его можно было судить. Нельзя же судить всех физиков. Но когда есть Теллер, можно судить Оппенгеймера. Можно строить бомбы, можно делать все, что угодно.

Не поступи так Теллер, неизвестно, как повернулось бы дело; был ли бы процесс и как бы пошла дальше физика. Но он поступил так. Он развязал руки политикам, он вновь поставил их наверх, поставил силу над совестью, согласившись служить силе.

Кто знает, что заставило Теллера это сделать. Тщеславие? Да. Он оказался тщеславен. Еще в Лос-Аламосе, где они вместе работали с Оппенгеймером, Теллер завидовал ему, потому что тот был руководителем работ. У Оппенгеймера было больше свободы и больше прав. И больше славы, конечно. Не кого иного, как Оппенгеймера, после войны назвали отцом атомной бомбы. И хотя он не изобрел ее непосредственно (точнее, слово «отец» подходило бы для Ферми), он был во главе дела.

И мир знал его, а не Теллера.

Меж тем Теллер считал Оппенгеймера не таким уж большим физиком. На суде он проговорился об этом. Он сказал что-то о блестящем уме Оппенгеймера, его таланте, но тут же добавил, что у того нет своих открытий.

Это был расчет за старое.

Себя Теллер считал истинным физиком. Он считал, что достоин той же славы и того же влияния в мире.

И он получил их. Он получил их после падения Оппенгеймера. Дав тем, от кого это зависело, водородную бомбу, он получил и славу и силу.

Произошел обмен. Оппенгеймер опустился на дно безвестности, Теллер стал знаменит. Он заседал теперь в тех же комитетах и тех же комиссиях, где заседал Оппенгеймер. Он занял его место. Теперь и он — Теллер — был «отцом», сильным мира сего.

Так честолюбие, соперничество сделали и здесь свое дело.

Но было ли это только честолюбие, только соперничество?

Теллер был физик, и производство Н-бомбы было физикой. Это была та самая «интересная физика», которой восхищался Ферми. Это было дело, любимое дело, и оно давало наслаждение независимо от результатов его.

Каждый физик мог бы здесь понять Теллера.

Но — не простить его.

Ибо разве Эйнштейн, Бете, Оппенгеймер меньше Теллера любили науку? Разве для них она не была делом жизни?

Все дело было в цене на эту любимую физику, в оплате за право заниматься ею.

На суде Теллер говорил, что чувства Оппенгеймера после Хиросимы были чувствами, достойными пера Шекспира. Он не иронизировал, но он стоял в стороне от этих чувств. Это не была его жизнь, его отчаяние — это был «Шекспир».

Он отделял это от своей физики, от своего дела, от себя.

В этом была разница между ним и теми, кто тоже любил физику. Кто выбрал совесть.

Что такое совесть для материалиста? Нереальность, пустота, условность? Современные Мефистофели смеются над ней так же, как смеялся гётевский. Причем, материала для их скептицизма прибавилось. Вторая мировая война и фашизм усилили их позицию.

«Я счастлив, — писал Винер, — что родился до первой мировой войны… когда силы и стремления ученого мира не захлестнуло волнами катастроф. Я особенно счастлив, что мне не пришлось долгие годы быть одним из винтиков современной научной фабрики, делать, что приказано, работать над задачами, указанными начальством, и использовать свой мозг только «in commendam» (во славу церкви, на пользу церкви), как использовали свои лены средневековые рыцари. Думаю, что, родись я в теперешнюю эпоху умственного феодализма, мне удалось бы достигнуть немногого. Я от всего сердца жалею современных молодых ученых, многие из которых, хотят они этого или нет, обречены из-за «духа времени» служить интеллектуальными лакеями или табельщиками, отмечающими время прихода и ухода с работы».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: