Чем был суд над Оппенгеймером? Разве судили физика?

Стенограмма этого суда стала пьесой, которую поставил в своем театре Жан Вилар. Не вписав в нее ни одного слова, Вилар создал спектакль, который потрясает, как современный «Фауст».

Все «старые» человеческие, чувства всплыли здесь и стали героями драмы. Тщеславие и слава, любовь и страх разыграли в ней классические сюжеты. Речь шла не о физике, а о судьбе человека. Не «новая» физика, а «старые» чувства решали, быть ему или не быть — быть ли физиком и быть ли человеком.

Процесс показал, что Оппенгеймер не сразу пришел к своему решению. Это была драма, растянувшаяся на всю жизнь. В ней были свои сделки, свои договоры с чертом. Человек переступал через многое, чтобы остаться ученым. В условиях несвободы внешней он должен был платить за свою внутреннюю свободу.

И лишь Хиросима разрешила этот спор с совестью. Она поставила точки над «и».

Теллер говорил на процессе, что зависть Оппенгеймера к нему, Теллеру, толкнула того на зтот поступок. Это он, Теллер, работал над Н-бомбой, и Оппенгеймер боялся, что слава перейдет к другому.

Но что бы ни сопутствовало этому решению, это был выбор.

Выбор этот стоил Оппенгеймеру самой физики. Он не только должен был расстаться со «славой», но и со своей «первой любовью». Так назвал физику Клод Изерли — командир самолета, сбросившего бомбу на Хиросиму. Он писал австрийскому публицисту Гюнтеру Андерсу: «Можем ли мы доверять физикам? То есть отложат ли они свою работу, чтобы тем самым парализовать военные и политические организации? Согласятся ли они пожертвовать своей «первой любовью», отказаться от всякого финансирования исследований, от всякой помощи правительства, чтобы дружно потребовать надежного опекуна для детища своего мозга? Если бы у них хватило на это силы, мы бы были в безопасности».

Отказаться от науки, потому что она всесильна! Отказаться от знания, потому что оно действенно! Такой трагедии не знал Фауст.

Немногие смогли пойти на это. Мысль приостановить свои исследования приходила в голову не одному Оппенгеймеру. Она посещала и Винера. В книге «Я — математик» он пишет: «Я попытался разобраться, в чем состоит мой долг, и решить, не следует ли мне воспользоваться правом иметь личные секреты… и скрыть свои идеи и свою работу».

Но как остановить работу, которая начата? Как скрыть ее, если начало было публичным? Как засекретить опыты, для которых нужны цеха?

Лишь теоретик может работать втайне, но и у него нет гарантии, что по его пути не пойдет кто-то другой. И что этот другой не захочет скрывать то, что скрыл он.

«Некоторое время, — продолжает Винер, — я забавлял себя этим намерением, но потом пришел к заключению, что оно неосуществимо… Даже если бы я уничтожил каждое слово, которое могло дать представление о том, что я сделал, эти слова неизбежно появились бы снова в работах других и, может быть, в таком контексте, при котором их философский смысл и кроющаяся за ними социальная опасность оказались бы менее явными. Я уже не мог соскочить со спины необъезженной лошади, на которую взобрался, и мне ничего не оставалось, как скакать дальше».

Точно так же поступил когда-то Жолио-Кюри. Он опубликовал свои работы по расщеплению атома, невзирая на просьбы не публиковать их. Сознание, что это сделают другие, заставило его на это решиться.

Оппенгеймер понимал, что его поступок не остановит науки. Он знал, что Теллер завтра же возьмется за то, что оставляет он сам. И Н-бомба будет создана. Он не мог рассчитывать на то, что все пойдут за ним и сделают то же самое.

И это отягощало его выбор.

За спиной ученого встал черт, который нашептывал ему: ты выберешь совесть? Ты откажешься от физики? Но завтра тебя заменят другие и все повторится. Завтра и ты сам со своим выбором окажешься во власти этих других, и они сделают с тобой, что захотят. Так не лучше ли быть над ними?

Дилемма была трагической: отказываясь от знания, Оппенгеймер не мог остановить знания. Участвуя в нем, он переступал через совесть.

Когда Фауст делал то же самое, он жертвовал Маргаритой. Его знание оплачивалось этой ценой. Цена физики Оппенгеймера была дороже. На ее счет легли тысячи хиросимских Маргарит.

«Открытие цепных атомных реакций, — писал Эйнштейн, — так же мало грозит человечеству уничтожением, как изобретение спичек… Освобождение атомной энергии не создает новой проблемы, но делает более настоятельным разрешение старой проблемы».

«Старая проблема» — это проблема нравственная. Она не только остается, она укрупняется — с ростом знания растет и эта проблема. Дело не в ядерной физике, а в том, кто ее использует, для чего ее применяют. Сама физика не добра и не зла: добро и зло вносит в нее человек.

Почему мы помним Галилея? Потому что он доказал вращение Земли вокруг Солнца? Или потому, что изобрел телескоп? Или потому, что солнечные пятна стали впервые видны ему?

И за это.

Наука чтит Галилея за открытия. Люди помнят его отречение. Судьба Галилея помнится им лучше, чем его физика. Именно о ней говорят, когда вспоминают Галилея. Именно этот его поступок обсуждается до сих пор.

По иронии истории этот случай произошел с физиком.

Галилей был физиком, и отрекался он во имя физики, для нее, для того, чтобы заниматься ею. Галилей шел на сделку с чертом (хотя чертом здесь была земная церковь), думая о своей цели.

Оправдывая Галилея, молва сочинила легенду о его несогласии. Отрекшись, он будто бы сказал: «А все-таки она вертится!» Люди верили, что он мог так сказать, они хотели этого, ибо это оправдывало бы их грядущие отречения. Кто из них не оказывался в положении Галилея? Кому не приходилось решать этот «галилеевский вопрос»?

И, решая его так, как решил Галилей, они повторяли: «А все-таки она вертится!»

Но Галилей не произносил этих слов.

Смиренно, в присутствии прелатов, он зачитал текст отречения. Текст гласил:

«…Я же сочинил и напечатал книгу[4], в которой трактую об этом осужденном учении и привожу в его пользу сильные доводы, не приводя их заключительного опровержения, вследствие сего признан я святым судилищем весьма подозреваемым в ереси, будто придерживаюсь и верю, что Солнце есть центр мира и неподвижно, Земля же не есть центр и движется. А по сему, желая изгнать из мыслей ваших высокопреосвященств, равно как из ума всякого преданного христианина, это сильное подозрение, законно против меня возбужденное, — от чистого сердца и с непритворною верою отрекаюсь, проклинаю, объявляю ненавистными вышеназванные заблуждения и ереси, и вообще все и всякие противные вышеназванной святой церкви заблуждения, ереси и сектантские учения».

Больше Галилей не добавил к этому ничего. Накануне его допрашивали и угрожали пыткой. Это был веский довод в пользу молчания.

Все оказалось проще. Физика запугали. Физик оказался человеком. Он не был героем, не был Джордано Бруно. Он поступил так.

Физика от этого выиграла. Оставшись до конца дней под надзором, Галилей все же смог работать. Он написал книгу «Беседы» и переправил ее за границу. Он пошел дальше в своей науке.

Физика выиграла, но кто проиграл?

В пьесе Брехта «Жизнь Галилея» ученик Галилея Андреа говорит своему учителю: «Вы спрятали истину. Спрятали от врага. Да и в нравственности вы на столетия опередили нас».

«Галилей. Объясни это, Андреа.

Андреа. Мы рассуждали так же, как люди толпы: «Он умрет, но не отречется». Но вместо этого вы вышли из тюрьмы: «Я отрекся, по буду жить». Мы сказали: «Ваши руки замараны». Вы ответили: «Лучше замараны, чем пусты».

Галилей. «Лучше замараны, чем пусты». Звучит реалистически. Звучит по-моему. Новой науке — новая нравственность…»

Галилей иронизирует. Он смеется над «новой» нравственностью, потому что никакой «новой» нравственности нет. Нет нравственности для одних и нравственности для других. Она одна. Она, как бог Маргариты, неделима.

вернуться

4

Имеется в виду «Диалог».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: