Вот эти высшие права:
Поэт настаивает на синтезе. Искусство минуты, искусство, привязанное к фактам, его не устраивает.
спрашивает он.
И отвечает: «Мощь человечества, живущая в поэте!»
Комик тут же откликается: «И долг ваш — эту мощь на деле применить!»
Он набрасывает образец пьесы, которую ему хотелось бы иметь. Она — «из жизни всех людей». Это комедия жизни, где есть и смех, и страх, и «искра истины средь мрака заблужденья». Ее поймут и взрослые и юные, она и развеселит и заставит расплакаться.
Комик шаржирует, но в его насмешке слышится голос Гёте. То, что создаст за этим прологом поэт, будет и синтез и житейская драма, трагедия духа и действие для публики.
В пьесу войдет шум толпы и ирония черта, «теченье строгих дум» и любовные приключения. Она соединит незнание юности и скептицизм зрелости, она будет тянуться к целому и исследовать «единичное».
Директор заключает:
Правы оказываются все трое. Прав поэт, прав комик и прав директор. Истина отражается в трех мнениях, каждое из которых есть часть ее.
Так в прологе намечается поэтика «Фауста».
«Каждое искусство, — писал Гёте, — требует целого человека, его возможная высшая ступень — все человечество».
Сам Гёте брал Фауста в целом — он ничем не гнушался в нем, ничего из него не вычеркивал. Он проходил вместе с Фаустом «через землю с неба в ад» — и эти земля, небо, ад были землею, небом и адом души Фауста.
В этом аду встречались даже черти. Как и Шекспир, который, не страшась, вводил в свои пьесы призраков и ведьм, Гёте ввел в «Фауста» «тварей пышный ряд». Они нужны ему были не для украшения. Фауст общался с ними, как с зеркалами своего духа. Это были отражения его мыслей, это были его мысли, его желания, его низкие помыслы.
Они сталкивались с высокими. Они воевали с ангелами, они изрыгали огонь и яд, но это был яд, который носил в себе разум Фауста.
Гёте «дробил» Фауста на множество лиц, но это был один Фауст, целый человек.
И вся трагедия Фауста стремилась к целому, к завершению, к обнаружению идеала.
Но она шла к нему через распад Фауста, через процесс, который был жизнью его, погибающей и воскрешающей, как Феникс.
Этот процесс составляет канву трагедии Гёте.
«На уровне самого высокого творчества, — писал Винер, — процесс созидания представляет собой не что иное, как глубочайший критицизм».
Этот критицизм и движет Фауста.
Процесс творчества Фауста (а в пьесе Фауст творит и созидает себя) — это столкновение его «двух душ», это отбрасывание Фаустом чего-то в себе.
Вся трагедия Гёте написана как большой спор.
Человек в ней не удовлетворяется одной истиной, одной волей. Он исходит из многозначности истины. Он обнаруживает эту многозначность в себе — вот отчего он так многолик, вот отчего реальное соединяется в нем с фантастическим, а бог — с чертом.
У Гёте даже мысли Фауста получают свое лицо. Спор происходит внутри Фауста, но он разыгрывается, как живое действие.
Действие исходит из внутреннего противоречия и соединяется с противоречием мира. Спор природы и спор человека разыгрываются как одна драма.
Они объединяются в Фаусте, они созидают, творят его, и они же творят пьесу Гёте.
Пролог в театре сменяется прологом на небесах. Снова несколько голосов составляют хор истины. Снова бог сталкивается с чертом и идет спор — выяснение того, кто прав. Прав бог? Прав черт? Это мы еще посмотрим, говорит Гёте.
И правы оказываются и тот и другой.
Главному спору — спору самой жизни Фауста — предшествуют эти два спектакля на земле и на небе. Сначала на земле говорят поэт, комик и директор, потом на небесах пикируются бог и черт.
Этот спор «там» и «здесь», как в фокусе, сходится в первом монологе Фауста.
В келье один Фауст. Но его монолог — это диалог двух Фаустов, двух его душ, живущих в одной и жаждущих разделения. Они то обращаются к Макрокосму, то к Микрокосму, то парят, то низвергаются, то смеются, то плачут.
Фауст вызывает на свидание Духа, и он же прислушивается к голосам на улице. Он слышит зов гармонии — звон колоколов, и «гнет мелочей» отрезвляет его. Он хочет верить и не может верить, он подносит к губам фиал с ядом и отталкивает его.
Черта еще нет в пьесе, но он уже сидит в Фаусте. Потом Мефистофель напомнит Фаусту о фиале с ядом.
Ты подсматривал? — спросит Фауст. Но зачем черту подсматривать? Он давно уже знает все о Фаусте, он — в нем самом.
Черт то «входит» в Фауста, то «выходит» из него.
Когда Фауст дерется с братом Маргариты Валентином, черт тоже держит его шпагу. Они держат эту шпагу в одной руке. Валентин это чувствует. «Сам черт дерется здесь!» — восклицает он.
Переодевшись, черт заменяет Фауста для его ученика. Ученик и не подозревает, что перед ним дьявол. Он с благоговением выслушивает его ученую речь.
Кстати, Мефистофель образован не хуже, чем Фауст. Он знает латынь и логику, он может произнести речь, которой позавидовал бы современный физик. Вот его рассуждения о свете и тьме:
Эйнштейн, шутя, сказал бы, что это… образ теории относительности. Именно так когда-то ответил он на вопрос, как понимать его теорию. «Прежде считали, — сказал Эйнштейн, — что если все материальные тела исчезнут из Вселенной, время и пространство сохранятся. Согласно же теории относительности, время и пространство исчезнут вместе с телами».
Если б это мог слышать Мефистофель!
Мефистофель — «двойник» Фауста, но он по преимуществу его духовный двойник. Он не столько плотское и низшее в нем, сколько знание об этом плотском и низшем. Это разум Фауста, который знает о нем все, который дразнит его, наблюдает за ним, который все время держит Фауста в ощущении, что на него направлено отражающее его зеркало.
Бог называет Мефистофеля «духом отрицанья». Отправляя Мефистофеля на землю, он говорит: