Глава десятая
Семейный разлад
Годы странствований закончились. Летняя резиденция — Ноган, зимние месяцы — Париж, — такова была вошедшая в жизнь годовая программа семейства Санд. Ноган давно утратил те черты, которые некогда придавал ему фермер Казимир Дюдеван. Ноган сделался резиденцией философа, куда стекались со всех сторон друзья и поклонники. Благоразумная и деятельная Жорж Санд, несмотря на перегруженность работой, успевала уделять время своим обязанностям хозяйки и помещицы. Ни увлечения философией Пьера Леру, ни общественная деятельность, ни литературная работа, ничто не могло заслонить от нее прямых обязанностей матери и главы семьи. Морис и Соланж были почти взрослыми. Бурно прожитая жизнь, проповедь свободной любви, пестрота знакомств и богемность манер, которые «великий Жорж» давно узаконил своей славой, не наложили никакого отпечатка на вполне регулярно-буржуазное воспитание, даваемое детям. Существовал еще барон Казимир Дюдеван, приезжающий изредка повидать сына и дочь, пишущий письма, присылающий приветы, существовал вопрос о нарядах и красоте Соланж, о хороших манерах Мориса и, главным образом, существовал вопрос о почтенности их матери. Брак Соланж становился вопросом недалекого будущего. Своих обеспеченных материально детей Жорж Санд старалась обеспечить и моральным семейным благополучием.
Близость к Шопену, которую давно приняли и узаконили все друзья, по отношению к детям становилась мучительной проблемой. Близкие друзья гостили по целым месяцам в Ногане. Жорж Санд надеялась, что на таком-де положении близкого друга ближайший ее друг Шопен может без ущерба для ее репутации оставаться всегда при ней. Среди забот общественных, литературных, среди философских бесед с друзьями, среди служения народу, мыслей о детях и о своем личном материальном благосостоянии уделялось небольшое место и Шопену. Этот уголок души она считала безраздельно ему принадлежащим и с дружеской честностью никого иного в него не допускала. Шопен — музыкант и друг. Шопен — большой ребенок, требующий ее забот, казался ей очаровательным; во всех остальных сферах ее жизни он был ей чужд и иногда даже враждебен.
Шопен не умел близко сходиться с людьми, пугливо и недоверчиво избегал всякой многообязывающей экспансивности. У него не было родины, и его пламенный патриотизм за годы эмиграции вылился в болезненное чувство тоскующего изгнанника. Воспоминание о семье и детстве для него, лишенного крова, приняли характер вечной неотступной грезы о семейном очаге.
Близость с Жорж Санд могла, казалось, заменить ему одновременно и семью, и друзей, и даже родину. Он, как нерасчетливый и усталый игрок, поставил на эту карту все, что имел. Участок, который она ему выделила в своей жизни, показался его большому чувству тюрьмой.
Жорж Санд делилась с ним своими творческими замыслами, но он знал, что истинным ее вдохновителем является Пьер Леру.
Он имел с Жорж Санд общий круг знакомых, и в ее салон были допущены все, кого он считал своими друзьями или кто ему нравился по общности вкусов и воспитания. Но, помимо этого изысканного общества художественной аристократии, единственного, в котором брезгливый и антидемократический Шопен чувствовал себя равным, дом ее кишел толпой странных, пестрых, принадлежащих к самым разнообразным слоям общества людей, которые попросту казались ему «подозрительными личностями» и искренность которых он всегда держал под сомнением.
Он мог радоваться славе Жорж Санд, когда эта слава окружала автора поэтической «Консуэло», но к изданию журнала, к страстному увлечению публицистикой и политикой оставался холоден, а Жорж Санд никогда не считала нужным вводить в эту сферу свое «болезненное дитя».
Он сознавал, что вся ее интенсивная духовная жизнь плывет мимо него и приблизиться к ней он не мог. Жизнь эта была ему чужда и враждебна. Жорж Санд со своей стороны не могла проникнуться тем пламенным, сосредоточенным в своем искусстве, интересом, которым жил Шопен. По существу и музыка, и политика, и искусство, и социальные вопросы оставались для нее всегда равнозначущими, и она с хладнокровием переходила от одних вопросов к другим. Она с удовольствием слушала Шопена и признавала его превосходство в сфере музыкальной, но не позволяла подавить свою личность живущему рядом с ней гению и никогда не могла бы согласиться на скромную и поэтическую роль вдохновительницы, кажущуюся столь заманчивой влюбленным женщинам.
Оставалось одно последнее убежище, где Шопен мог рассчитывать на полное дружеское слияние. Этим убежищем была семья.
Шопен поехал с семейством Санд на Майорку на правах близкого друга, и эта роль детям, привыкшим к непрестанной смене лиц, не могла казаться странной. Сдержанный, воспитанный Шопен всегда держал себя в границах почтительного дружелюбия. Отношения Мориса и Шопена не принимали ни враждебного, ни дружеского характера; Шопен был приветлив, Морис вежлив и равнодушен. В Шопене не было ни одной из тех черт, которая могла бы пробудить восторженное удивление в подрастающем мальчике. Он никак не походил на героя. Морис привык видеть в Шопене существо подчиненное, и мысль, что это подчиненное существо может предъявлять права на его мать, была бы нестерпима для его эгоистического сыновнего чувства.
Жорж Санд, нечуткая к посторонним, отличалась необыкновенной чуткостью в вопросах благополучия своей семьи. С бессознательным расчетом она понимала, что потерять Мориса значило бы потерять опору в старости, подлинно близкого ей человека, слепо преданного ей ученика. Она дала понять Шопену, что покушения его стать в ее семье на правах равного с ней и с ее детьми заранее обречены на неудачу. У семейного очага, около которого ему хотелось согреться, все места были заняты; до него доходили только слабые отсветы, от которых становилось еще холоднее.
Припадки сплина и дурного настроения, проявлявшиеся на Майорке, никогда не кончались объяснениями и излияниями. Причина их оставалась для Жорж Санд неясной. Она объясняла обиды Шопена ревностью, которую принципиально презирала. Шопен действительно ревновал ее, но это была не столько ревность влюбленного, сколько ревность неоцененного и обиженного друга.
Ревнующий к прошлому, ортодоксальный в вопросах морали, Шопен никогда не мог внутренне оправдать ни прошлой жизни Жорж Санд, ни ее общеизвестной проповеди свободной любви. За годы скрытых страданий износилось его терпение, а гордость искала выхода. Шопен слишком долго оставался в состоянии покорности; в нем накопилось негодования и обид больше, чем он сам мог подозревать. Плотина прорвалась только в одном месте, но хлынувшие потоки смыли ее всю и затопили счастье, которое он так бережно хранил.
С безрассудством отчаяния он сделал попытку заявить себя хозяином и господином в семье Жорж Санд. Он не мог не знать, что отпор будет решительным.
Летом 46-го года благополучная жизнь в Ногане сразу нарушилась. Шопен стал открыто выражать свое негодование. Начав с осуждения Мориса, он неудержимо покатился по наклонной плоскости. Недостаток любви к Соланж, потворство Морису, уклад жизни, брачные проекты для дочери, смена слуг — все ему казалось теперь фальшью и лицемерием. Педагогически Жорж Санд противопоставила ему непреклонную волю, спокойствие сильнейшего и высокомерное удивление. В доме разыгралась буря семейного скандала. В несколько дней декорум благополучия, старательно охраняемый, рухнул и обнажились подлинные отношения двух людей, из которых один продолжал любить, а другой только терпел по снисходительной принципиальной доброте это потерявшее все обаяние чувство.
Взрыв откровенности быстро утомил Шопена. Разрушив то немногое, что еще оставалось от счастья, он был все-таки не в силах отказаться от привычной жизни, которая минутами напоминала ему прежнее. Его физическое умирание подавляло его гордость, холод одиночества пугал его больше, чем когда бы то ни было. Он остался в Ногане. Его не прогоняли, его терпели. Его острая боль после вспышки обратилась в сконцентрированную молчаливую горечь, которая только изредка завуалированно проскальзывала в письмах к далекой семье и оставшимся друзьям.